Холодок сверкающего металла ласкал ладонь. Чтобы лучше ощутить приятную тяжесть и совершенство форм, он покатал между пальцами головки – от самой маленькой до самой большой. После осенней ночной сырости, забравшейся в багажник, на теплом послеобеденном воздухе ключи покрылись испариной, словно от напряжения перед надвигающейся нелегкой работой.
Рябов поднял капот машины. Протер и без того чистый «самовар» воздушного фильтра. Потом все части двигателя, к которым без труда проходила рука с тряпкой, и даже те, куда мог пролезть только двумя пальцами. Его большой живот, упиравшийся в крыло машины, мешал. От напряжения Рябов взмок и подумал, что для каждого дела нужна не только сноровка, но и подходящий склад тела. Автомеханику такой, как у него, живот не помощник. А ведь нехитрая работенка – крути себе гайки! Хоккеисту, действующему на пределе возможностей человеческого тела, понятно, не до животика. Многие удивлялись, как он сам-то работает с командой, тряся таким животом. Рябов только усмехался, отшучивался: «Это не живот! Это специальное приспособление для отработки ударной силы при игре в корпус. Я молодых так проверяю: устоит, врезавшись в меня, значит, есть надежда, что будет бойцом».
Сам же зло занимался с парнями общефизической подготовкой, часто в ущерб совершенствованию техники, потому как запас физической прочности должен превышать, по мнению Рябова, любой расход. Это запас прочности и команды. От плохо тренированного тела на Рябова всегда веяло какой-то недисциплинированностью в манере держаться.
Кряхтя, Рябов забрался под машину и долго кривым шестигранником, подобным букве «г», пытался открыть картерную пробку: прошел срок смены моторного масла, а у него все не доходили руки. Однажды даже договорился с механиком из клубного гаража, что тот проведет профилактику вместо него, но потом сделку отменил, решив не лишать себя удовольствия выполнить самому приятную работу.
Холодное черное масло потекло вяло, неохотно, так же неохотно, как подавалась пробка.
«Двигатель надо прогреть! Горе-голова… Масло же сливают горячим, а так половина грязи на стенках остается. Теперь-то уже поздно – пусть льется как льется».
Рябов насупился и раздраженно бросил ключи – он физически не переносил дилетантства. Чего бы это ни касалось, в большом или малом.
Плохо сделано – значит, поражение! А поражение не для него! Он не боялся поражений – он их просто не признавал в качестве непременной жизненной категории. Ему говорили: «Смотри, Рябов, все держится на страхе, а ты вроде бы ничего не боишься».
А он не боялся…
«Дурацкие мысли о страхе! Что-то слишком часто они бродят сегодня у меня в голове. Неужели боюсь? Да чего, собственно, бояться? Страх – это всего лишь антоним к понятиям „любовь“ и „счастье“. А я уже давно познал и то и другое. В мои ли годы надеяться на повторную встречу хотя бы с любовью, не говоря уже о счастье?! Наивно. Так прочь все страхи, прочь!»
Он решительно вновь взялся за ключи. Краем глаза заметил сына, вышедшего на крыльцо. Не хотел, чтобы Сергей застал его в минуту сомнения.
«Работать очень часто приходится по необходимости. Это так. Но надо обязательно в том, что делаешь, находить возможности для творчества», – часто любил повторять Рябов своим парням и сам старался следовать разумному принципу.
«Значит, с отнятой работой уйдет и возможность творить? Больше всего не приемлю именно этого – остаться на земле без творческого дела, обрубая привычную связь с прошлой, такой знакомой, такой единственно возможной жизнью…»
Занятый этими мыслями, он никак не мог до конца сосредоточиться на работе. Неудачно наложив ключ, слишком резко дернул. Ключ сорвался. Острая шпилька рассекла кожу. Обильно выступила кровь. Он стряхнул ее, словно капли воды. Чертыхнулся.
Борясь с физической болью, о которой старался не думать, и это удавалось легче, чем не думать о боли душевной, Рябов неожиданно услышал голос жены, звавшей к столу. Откликнулся неохотно, будто ему прерывали сладостную песню.
Весело, может быть, слишком весело насвистывая – это могло показаться Сергею и жене, знавшим о предстоящих завтра событиях, несколько наигранным, – Рябов прошел в дом. И долго с наслаждением мыл руки. Сначала едкой пастой, которой однажды покойница мать вычистила зубы. Как только ему доводилось мыть руки этой пастой, он вспоминал тот случай. Мать вдруг занемогла. Отравление. Ни врачи, ни домашние не могли понять, чем она отравилась, но состояние было тяжелым несколько дней. С трудом отходили: и здоровье не то, и возраст не тот. Только через месяц, глядя, как он моет руки, мать спросила:
– Разве это не зубная паста? Рябов удивился:
– С чего ты взяла, мама?
Мать смутилась, но потом призналась:
– А я ею зубы чистила. Смотрю, какой-то новый тюбик. Не по-нашему написано. Думаю, надо попробовать, а то они мне что-то его не дают…
У матери в последние годы – восемьдесят с лишним лет все-таки возраст – появилась болезненная мнительность. Ей слишком часто казалось, что ее обижают, не доверяют, что-то от нее утаивают.
Как вол работала она всю свою нелегкую жизнь. В одиночку – муж-инвалид скорее обуза, чем кормилец, – поднимала детей и потому была неукротимо деятельной. Не в мать ли удался и сам Рябов? А когда по старости ее начали оберегать от лишних домашних хлопот, она восприняла заботу в штыки, бунтовала, брала на себя больше, чем могла выдержать.
И это была ее война с неизбежной, уже наступившей старостью. А Рябов все никак не мог этого понять, хотя Галина часто пыталась ему объяснить поведение матери. Особенно когда старая, взявшись за что-то, лишь путала, вызывая раздражение, скажем, не самой разбитой чашкой, а тем, что быстрее и успешнее могла ее вымыть Галина.
Паста отъедала зло и надежно цепкие масляные пятна. В воду летели грязные хлопья пены.
Нанесенная шпилькой рана пронзительно свербила, будто от ожога. И Рябов вновь подумал, что испытала мать, когда отправила пасту в рот.
Теплая ласковая вода успокоила рану.
«Нет нужды заливать ее йодом. До свадьбы заживет!»
Рябов сполоснул лицо, шею, окатил грудь несколькими пригоршнями воды. Щекочущие струйки ее побежали по глобусу живота. Хорошенько растерся жестким полотенцем. Чувство глубокого удовлетворения, как после отменно проведенного командой матча, переполнило его. Он вошел в дом – стол был накрыт, и домашние сидели, дожидаясь его, – в отличном настроении. Рябов даже поймал настороженный, удивленно-обрадованный взгляд жены. Но сделал вид, что не заметил того приятного, успокаивающего впечатления, которое производила на жену и сына его веселость.
– Ну-с, посмотрим, чем будут кормить рабочий класс!
«Если счастье – как он когда-то определил – это пять побед в календаре подряд, то что же такое беда? Уж не эти ли три поражения кряду?»
Рябов лежал в постели с открытыми глазами. Впервые в жизни ему не хотелось вставать, хотя приучил себя просыпаться ровно в шесть утра и до того, как очнется от сна команда, выполнить основную, по его выражению, мыслительную работу.
Сегодня эта работа, казалось, началась еще во сне. Он смотрел в темное окно, за которым, видимая на просвет от уличного фонаря, мягко оседала пелена густого, будто на рождественских зарубежных открытках, февральского снега.
Он не мог вспомнить, чтобы ему так не везло: с разрывом в одну шайбу они отдали три календарных игры. И хотя поражения игровые – одна шайба может влететь в любые ворота, – каждая из них уносила «в клювике» по два очка.
Месячному перерыву в чемпионате страны он тоже отводил пяток потерянных очков, ибо остальные клубы подтянутся, а его команда без основных игроков, отданных в сборную и измотанных чемпионатом мира, не будет играть стабильнее.
С усилием откинув легкое одеяло и сделав несколько разогревающих упражнений, Рябов прошел в ванную. Они уже вторую неделю сидели взаперти на клубной загородной базе, выезжая в город только на игры, которые по несчастливому стечению обстоятельств проходили па глазах у начальства и не приносили победных очков. Лучше бы уехать! Начальство тогда хоть и увидит плохую игру по телевидению, зато он, Рябов, не будет видеть их недовольных лиц, которых, к счастью, в спортивных программах телевидения передавать еще не догадались. Рябову опостылела – он представил себе, как ребятам, – даже родная база, а ведь он здесь будто прожил всю жизнь! И если бы не Галина, где-то в тридцати километрах отсюда в шумном городе, вполне мог считать себя селянином.
За ним закрепился этот уютный номер с просторной ванной и небольшой кладовкой с продуктами, которые пускал в дело, когда находила блажь приготовить что-нибудь особенное, в дополнение к щедрой, но ординарной общей кухне.
Рябов постучал себя ладонями по большому животу:
«Поздновато думать о лишнем весе. Все равно надолго не хватит мужества отказывать себе в любимых блюдах. Ежели посмотреть, то, кроме редких минут творческих удач, хорошо поесть – едва ли не единственная радость! И женился скорее не потому, что безумно влюбился в Галину, а потому, что она готовила по-матерински: вкусно и быстро».