Она сказала:
— С той стороны тоже не пройти.
Люди привыкают к благополучной жизни, и Мэри пока еще не могла осознать всю серьезность грозящей им опасности. Море шумело далеко, и мысль, что все пути к отступлению перекрыты, вызывала лишь легкую досаду, вроде той, которую испытываешь, когда прибежишь на вокзал, еле-еле успевая к поезду, а тебе сообщают, что поезд отменили.
Поэтому девушка уселась на камень и стала смотреть вдаль. Уилтон прохаживался взад-вперед. Ни он, ни она не проявляли намерения пустить в ход дар связной речи, отличающий человека от осла, вола, бородавочника обыкновенного и прочих низших животных.
Только когда волна плеснула у самого валуна, Мэри нарушила молчание:
— Вода поднимается…
Море вдруг предстало перед ней в совершенно новом свете.
Во-первых, его было много. Оно заполняло до краев маленькую бухту, накатывало на песок и бурлило среди скал, из-за чего одна мысль заслонила в сознании Мэри все прочие соображения — мысль о том, что она не умеет плавать.
— Мистер Уилтон!
Уилтон холодно поклонился.
— Мистер Уилтон, вода… Она поднимается!
Уилтон бросил надменный взгляд на море.
— Вижу.
— Что же делать?
Уилтон пожал плечами. В эту минуту он ощущал разлад с природой и человечеством. Ветер переместился на несколько румбов к востоку и теперь исследовал строение его организма с ловкостью первоклассного хирурга.
— Мы утонем! — вскрикнула Мэри Кемпбелл. — Мы утонем… мы утонем… мы утонем…
Обида вмиг покинула Уилтона. До сих пор он думал только о себе.
— Мэри! — воскликнул он с бесконечной нежностью.
Она бросилась к нему, как ребенок к матери, и он принял ее в свои объятия.
— О, Джек!
— Милая моя!
— Мне так страшно!
— Любимая!
В минуту грозной опасности ледяное дыхание страха выметает из нашей души все мелочное, наносное, и мы обретаем себя.
Мэри смотрела вокруг безумными глазами.
— Мы сможем взобраться по скалам?
— Сомневаюсь.
— А если позвать на помощь?
— Можно попробовать.
Они звали во весь голос, но ответом им были только грохот волн да крики морских птиц. Вода подступила к самым ногам, и пришлось отойти назад, под прикрытие утесов. Так они и стояли молча и ждали.
— Мэри, — тихо сказал Уилтон, — скажи мне одну вещь.
— Да, Джек?
— Ты меня простила?
— Простила ли! Как ты можешь спрашивать в такую минуту? Я люблю тебя всем сердцем!
Он поцеловал ее, и странная умиротворенность осенила его черты.
— Я счастлив!
— Я тоже.
Соленые брызги упали ей на лицо, и Мэри задрожала.
— Я ни о чем не жалею, — сказал Уилтон вполголоса. — Если все недоразумения позади и больше ничто не стоит между нами, за это стоит заплатить… хотя, конечно, будет довольно-таки неприятно.
— Может быть, все будет не так уж неприятно. Говорят, утонуть — это легкая смерть.
— Любимая, я говорил совсем не о том. Я имел в виду простуду.
— Простуду?!
Он серьезно кивнул.
— По-моему, нам ее не избежать. Летними вечерами бывает прохладно, а мы еще не скоро сможем отсюда выбраться.
Мэри рассмеялась пронзительным, неестественным смехом.
— Ты говоришь это только для того, чтобы подбодрить меня! В глубине души ты знаешь, что мы обречены. Спасения нет. Вода будет подбираться все ближе… ближе…
— Пусть себе подбирается. Дальше вон той скалы не поднимется.
— Как это?
— Не сможет. Я точно знаю — я здесь уже застрял один раз, на прошлой неделе.
Мэри смотрела на него, онемев, а потом вскрикнула. Невозможно сказать, чего в этом возгласе было больше — радости, удивления или гнева.
Уилтон рассматривал подступающие волны со снисходительной улыбкой.
— Почему ты мне не сказал?
— Я сказал.
— Ты прекрасно понимаешь, что я имею в виду! Почему ты позволил мне думать, будто нам грозит опасность, когда…
— Нам действительно грозит опасность. Скорее всего мы заработаем воспаление легких.
— Чху!
— Ну вот, ты уже чихаешь.
— Я не чихаю! Это было возмущенное восклицание.
— А по-моему, чихаешь. У тебя есть все основания чихать, а с чего бы тебе издавать возмущенные возгласы, я просто не могу себе представить.
— Это ты меня возмущаешь! Ты и твое гнусное коварство! Ты хитростью заставил меня сказать…
— Сказать?
Она молчала.
— Ты сказала, что любишь меня всем сердцем. Теперь уж не отвертишься, а больше мне ничего не нужно.
— Теперь это уже неправда!
— Нет, правда, — безмятежно отозвался Уилтон. — И слава Богу!
— Нет, неправда! Я с тобой больше не разговариваю!
Мэри отошла от него и приготовилась сесть на камень.
— Там медуза, ты ее расплющишь, — сказал Уилтон.
— Мне все равно.
— Зато ей не все равно. Знаю по опыту — ты меня уже столько раз расплющивала…
— Не смешно.
— Погоди, я еще смешнее могу.
— Не разговаривай со мной!
— Как скажешь.
Она уселась к нему спиной. Ради сохранения собственного достоинства следовало ответить тем же, и Уилтон сел спиной к ней. Равнодушный океан бесновался в двух шагах от них, ветер с каждой минутой становился холоднее.
Время шло. Стемнело. Бухта превратилась в черную пещеру с мелькающими во мраке белыми барашками на гребнях волн.
Уилтон вздохнул. Сидеть одному было неуютно. Куда веселее бы…
Чья-то рука коснулась его плеча, и робкий голосок произнес:
— Джек, милый, здесь ужасно холодно… Может быть, сесть поближе…
Он стиснул ее в объятиях, которые высоко оценил бы Хакеншмидт [7] и утробным басом похвалил бы Збышко [8]. Кости у Мэри хрустнули, но выдержали.
— Так намного лучше, — прошептала она. — Джек, по-моему, вода и не думает убывать.
— Надеюсь! — сказал Уилтон.
I. Он знакомится с Застенчивым
Оглядываясь назад, я неизменно прихожу к выводу, что моя собачья карьера по-настоящему началась в тот день, когда застенчивый джентльмен приобрел меня за полкроны. Именно тогда я перестал быть щенком. Сознание, что за меня заплачены наличные деньги, прибавило мне ответственности. Я стал серьезнее. После того как полукрона перешла из рук в руки, я впервые вышел в мир, и пускай жизнь в ист-эндской пивнушке богата событиями, все же по-настоящему широкий кругозор обретаешь, только вращаясь в большом свете.
Вообще-то и раньше моя жизнь была на удивление интересной и увлекательной. Я родился, как уже говорил, в пивнушке в районе Ист-Энда, и хотя обстановке пивной, возможно, не хватало лоска, зато скучать там уж точно не приходилось. В первые полтора месяца своей жизни я трижды бросался под ноги полисменам, когда те подходили к черному ходу проверить, что там за подозрительный шум, и все три раза успешно — полицейские спотыкались об меня и падали. Как сейчас помню, до чего это необычное ощущение, когда тебя в семнадцатый раз гоняют метлой по двору после тщательно продуманного набега на припасы в кладовой. Эти и другие подобные происшествия развлекали меня и все же не могли до конца удовлетворить мою беспокойную натуру. Я никогда не умел подолгу сидеть на одном месте, меня тянуло дальше, к новым впечатлениям. Возможно, виною тому унаследованная от предков цыганская черта в характере — мой дядя путешествовал с бродячим цирком, — а может, артистический темперамент, доставшийся мне от дедушки, который скончался, объевшись клейстером в бутафорской бристольского «Колизея», куда прибыл на гастроли — он снискал известность в театральных кругах как достойный участник труппы «Прыгучие пудели профессора Понда».
Благодаря такой непоседливости жизнь у меня была полна и разнообразна. Не раз я покидал уютный кров и следовал за совершенно незнакомым человеком в надежде, что он направляется туда, где интересно. Подозреваю, во мне есть и кошачья кровь.
Застенчивый джентльмен пришел к нам во двор однажды апрельским днем. Мы с матушкой дремали на старом свитере, который мы одолжили у бармена Фреда. Я услышал, как матушка зарычала, но не обратил на это особого внимания. Матушка у меня то, что называют — хорошая сторожевая собака, она рычит на всех, кроме хозяина. Поначалу я каждый раз вскакивал и лаял до хрипоты, теперь уж нет. Жизнь слишком коротка, чтобы лаять на каждого, кто входит в наш двор. Двор — позади пивной, здесь хранятся пивные бутылки и всякое такое, и постоянно кто-нибудь ходит туда-сюда.
И потом, я был уставший. Целое утро трудился — помогал людям перетаскивать ящики с пивом, то и дело забегал в распивочную поговорить с Фредом и вообще за всем присматривал. Вот и задремал, пригревшись на солнышке, как вдруг слышу, кто-то сказал: «Вполне себе страшилище!» Я сразу понял, что говорят обо мне.