Мама говорит:
– Так ему надо сказать, что Тангейзер тоже православный еврей и в конце оперы или даже сразу в начале спеть – «Славься, славься, хава нагила», – а потом можно туда половецкие пляски вставить. Откуда Кехман знает, что немцы не плясали половецких плясок? Да и мы не знаем: может, они плясали какие-то тирольские, напоказ, для туристов, а чуть отвернешься, они половецкие коленца начинают выделывать? Охота пуще неволи, сама знаешь… Тут разве кому-то верить можно? Я порой сама, когда тебя нет, пляшу половецкие пляски. Вон Люба-консьержка вообще думала, что Тангейзер – это чеченский террорист. И что Валуев хотел написать оперу, который уполномоченный, что он ему в морду даст, если что.
– Кому – оперуполномоченному?
– Не знаю – может, Тангейзеру…Ты лучше у Любы, консьержки нашей, спроси. Ей доподлинно все известно.
– А я спрашивала. Люба сказала, что вечно эти Тангейзеры вместе с Обамой че-та мутят. Ну, я и отстала. Запуталась сама. Дело это непростое, сама понимаешь.
Кобзон сказал, что Тангейзер должен извиниться перед церковью.
Мама говорит:
– Ну и извинился! Допел бы и извинился бы! К примеру, в финале этой самой оперы, Тангейзер должен упасть на сцене на колени и возопить: «Простите меня, православные!»
– А при чем тут православные?
– А ни при чем! Просто так. Чтоб им приятно было. И сам Кобзон мог бы в конце своего концерта так же сделать: пасть на колени и попросить прощения у православных. Или у буддистов. Или зороастрийцев. Главное тут – попросить прощения, а у кого, по фигу. Вот ты иной раз нагрубишь, а прощения не просишь. И мне неприятно. Так что Кобзон – он прав в принципе: все у всех должны просить все время прощения. А уж в финале оперы – святое дело. Или в финале концерта: например Басков, пропоет что-то и потом просит прощения. За то, что поет хреново. Или Королёва Наташа – она вот тоже могла бы все время просить прощения: зачем она поет, в принципе? Слушать это невыносимо, но если она, к примеру сказать, попросит прощения у нас у всех, то пусть поет! Соседка как-то попросила у меня прощения и спела «Вот кто-то с горочки спустился». И хотя она жутко орала и подвывала, фальшивя, впечатление от этого ужаса было сглажено ее извинениями.
(Я уже ушла в другую комнату, а мама за мной бегала и все травила – кто у кого и за что должен попросить прощения.)
…Хорошо, что я «Тангейзера» успела посмотреть и послушать до Валуева.
Теперь, может, не удалось бы.
– Но, может, теперь Тангейзера будет петь Валуев? (спросила мама).
– Не исключено (сказала я). У нас теперь всюду будут Валуевы. Пока что он какой-то там декан по филологии в МГУ. Но, может, еще и споет.
– Так тебе нужно радоваться! При таком раскладе и ты можешь петь в «Тангейзере», а в свободное от пения время преподавать в МГУ.
Сделали мне как-то предложение: почитать свои байки в кафе. Ну, я их и почитала в кафе. Народу собиралось не то чтобы страшно много, но все же почти все места в кафе были заняты (достоверности ради свидетельствую, что кафе небольшое).
И вот, когда я собиралась на свое первое вступление, мама мне говорит:
– А что, москвичам больше некуда пойти, кроме как в кафе, где ты будешь ерунду свою рассказывать?
– Нет, почему, еще можно пойти «Тангейзера» послушать.
– А, так вы разделитесь – половина пойдет на «Тангейзера», а половина – к тебе?
– Ну да, мы с Тангейзером уже договорились.
– Меняться будете местами?
– Ну, типа того.
– А может, будет день, когда он сам будет свободен, а ты как раз в кафе?
– И ко мне придет?
Мама покрутила пальцем у виска.
– К тебе придут эти… как их…
– Нибелунги?
– Ну да. И под микитки. А Тангейзер споет что-нибудь трагическое, пока тебя вязать будут. Потом, когда тебя повезут в СИЗО номер 6 (женская колония, куда я иногда наведываюсь как правозащитник), Тангейзер все время будет рядом и будет петь…
– Тут и его повяжут, потому как не положено: начальство СИЗО номер 6, врач тюремный, они такое не любят.
– А какое любят?
– Ну, там, типа, Валерия чтобы или Королева типо.
– Я что-то не пойму, Валерия и Королёва тоже поют в СИЗО 6?
– Ну да, когда Тангейзер устает.
– А он устает?
– Бывает.
– Вот ты ж хотела зэков тоже развлечь: смотри, готов сборный концерт: Вагнер, ты, Королева и Валерия.
– Почти как в новогоднюю ночь на Первом.
– Ну да. Только там Галкин, он красивый такой, молодой, байки всякие травит. Или этот, как его, Ургант.
– И?
– Да нет, ничего… Юмористы тоже бывают… ну, типа, как Степаненко. Вы даже чем-то похожи.
– Ну, спасибо тебе!
– Ну а что такого? Все же смеются! Не понимаю, что тут оскорбительного – в сравнении со Степаненко!
Как-то, когда я еще занималась кинокритикой, решили дать мне премию как «Критику года».
Собрались мы в Доме кино всей своей кинокритической командой – и тут вдруг назвали мое имя. Все захлопали, и меня толкают: мол, нужно выступить. Сказать, наверно, как на «Оскаре»: спасибо папе и маме, соседке Бабыре (баб Ире), что поддержала меня в трудную минуту, посмотрев со мной фильм Матвеева или Брессона, соседу дядь Васе, который пил со мной за здоровье Гайдая (ну, или Тарковского), ну и тэ дэ.
Но это ж скучно (думаю), а сама уже иду на свое лобное место.
И говорю:
– Товарищи! За всю длинную и непутевую жизнь такое у меня в первый раз! Раньше были только выговоры и увольнения, позорная доска, а выгонять отовсюду меня начали уже с детства – два раза выгоняли только из одного детского сада. Разве что судимостей пока не было…
Все хохочут, конечно, хлопают, но одна очень пожилая дама (по-моему, литературовед, случайно среди нас, киношников, затесалась) смотрела на меня с неподдельным ужасом.
Потом я случайно слышала их разговор с ее приятельницей-кинокритикессой.
Дама сказала:
– Какой ужас – как такой могли дать?
Та ответила, что, мол, я хорошо пишу.
Литературоведша поджала губы:
– Не верю.
– А ты почитай (сказала кинокритикесса).
– Еще чего! (ответила высокомерная дама).
А я сзади шла и говорю:
– Вы правы. На самом деле за меня пишет мой сосед алкаш по кличке Сирано. Он всем в доме что-нибудь пишет: жалобы там в ЖЭК, к примеру, письма в армию девушкам, старухам – в прокуратору, чтобы тараканов извели и крыс. Ну и мне пишет статьи. Про Брессона. Сама-то я его не смотрела и смотреть, между нами говоря, не собираюсь.
Литературоведша чуть в обморок не свалилась.
А дама-кинокритик, моя знакомая, из-за ее спины стала мне крутить пальцем у виска и рожи строить. Типа, че с нее взять-то? Че с ней спорить?
Действительно.
Всех не переспоришь.
На одном культурном мероприятии меня фотографировал какой-то мужчина.
Потом показал фото в камере.
Я сказала:
– Ой! Какой ужас!
Мужчина сказал:
– Правда? Я так плохо снимаю?
– Нет, снимаете вы хорошо, это я – ужас.
Мужчина заулыбался:
– Я уж было подумал, что я – ужас.
– Нет, я (сказала я с тайной надеждой, что он будет меня разуверять).
– Возраст (сказал он). Плюс лицо не фотогеничное.
– Плюс вес (сказала я).
– Ну да (сказал он). Но бывает еще страшнее.
– Ну да, в хоррорах. Или этот, как его, Милляр – в гриме Соловья Разбойника.
– Я ваш подписчик (сказал он вдруг).
– Но не в Инстаграме же (сказала я). Читать не так страшно, как видеть.
– Иногда и читать страшно.
– Бывает хуже (сказала я). Типо Эдгар По. Главное, чтоб без картинок. А то сегодня с картинками получилось.
Наконец он растерялся: троллинг таки удался.
Чтоб я ушла откуда-то без троллинга? Это как водка без пива – деньги на ветер.
Помните, как Довлатова в офисе «Свободы» встретил Боголюбов?
Боголюбов крикнул:
– Вот еще один безымянный узник ГУЛАГа!
(На что Довлатов сказал, что он не безымянный и что его Сергеем зовут.)
Как-то на митинге один интеллигент, показывая на меня, выкрикнул:
– Уже и киргизов достали! Вот она, молчаливая жертва ксенофобии!
Приятельница сказала ему:
– Ну, насчет молчаливая – это вы хватили.
Но интеллигент не унимался:
– Невыносимые условия труда, унижения и полная безгласность!
– Я не работаю (сказала я).
Он отодвинулся от меня разочарованно, но при этом строго спросил, как на допросе:
– А почему, собственно, вы не работаете?
– Невыносимые условия труда, унижения и полная безгласность (сказала я).
– Все равно (сказал он) работать необходимо.