В каменной нише, в кромешной тьме, сидела старуха. Длинные волосы ниспадали на широкий халат. Зелёный глаз пристально следил за мной. Второго, видимо, не было.
— Яхуд, — сказала она, — что ты ищешь, яхуд?
Голос её был низким, как у джазовой певицы.
— Деда, — ответил я, — он пришел в Иерусалим в начале века и не вернулся.
— Дай ладонь, яхуд, — сказала цыганка.
Я протянул. Она зашептала непонятные слова.
— Ты внук моего мужа, яхуд, — произнесла она.
— Мошко Весёлого?! — закричал я в темноте пещеры.
— Он был Мошко — он стал Мусой, — с расстановкой произнесла она, — он был яхуд, он стал цыганом.
— Зачем? — удивился я.
— Любовь, — объяснила она. — Он стал цыганом и принял ислам. Зачем мусульманину возвращаться в еврейское местечко?..
— Почему он стал мусульманином? — спросил я.
— Любовь, — вновь ответил старуха. — Мы, цыгане, жили в Индостане. Халиф изгнал нас, мы пришли в Иран, потом в Ирак. Халиф вновь изгнал нас. И мы пришли в Палестину. И вот две тысячи лет живем здесь. Мы были цыгане — мы остались цыгане. Мы ни с кем не смешиваемся. Если мужчина из другого народа полюбил цыганку — он должен ждать её девять лет, а потом приползти на коленях. Твой дед ждал меня девять лет.
— И что он делал всё это время?
— Учился плясать наши танцы. Петь наши песни. Играть на скрипке. Вот скрипка Мусы, — цыганка протянула мне инструмент, — никто так огненно не играл, как он.
— Он играл еврейские мелодии?
— Цыганские, яхуд, я тебе сказала: он стал цыганом!
— В местечке у него была жена, — сказал я, — моя бабка.
— Он всё забыл, увидев меня, — жену, местечко, евреев! — сказала цыганка. — Он был красив, мой Муса.
Я держал в руках скрипочку деда.
И вдруг она запела. Она пела протяжно и страстно.
Какой-то свет проник в пещеру. Он лился снаружи.
Я оглянулся. В проёме стояла молодая цыганка. Чёрные волосы падали на плечи. Цветастая юбка ниспадала до земли. В зубах она держала красный мак и улыбалась.
Я застыл, пораженный её красотой.
— Правнучка Мусы, — сказала старуха, — не смотри на неё, яхуд, ты стар — через девять лет ты не сможешь ползать на коленях…
* * *
Вновь я встретил Орнштейна на вершине холма. Он смотрел куда-то вдаль, прикрыв глаза рукой от слепящего солнца.
— Подойдите сюда, — сказал он, — взгляните на эту землю, на эти рощи, на эти пруды, на синь моря. Кто может устоять перед такой красотой?!
«Вот Земля!» — произнёс Он.
— Чем вы сейчас занимаетесь, Орнштейн? — спросил я. — Всё гоняете свиней?
— Нет, мой дорогой, — ответил он, — я занимаюсь делом, угодным Богу, сейчас меня кормит Тора… Вы знаете, на чём въедет в Иерусалим Мессия?
— На осле, — ответил я, вспомнив Аврумеле.
— И почему он до сих пор не въехал?
— Этого я не знаю, — признался я.
— Потому что у него упрямый осел! Он жрёт траву и упирается. Мессия его тянет, а тот упирается. И Мессия ничего с ним не может сделать… Я торгую ослами, уважаемый. Из Узбекистана. Это самые сговорчивые ослы в мире. На таком осле скоро въедет к нам Мессия. Я приближаю время гармонии. Он въедет на осле, который трогается с места при первых звуках псалма Давида.
— Вы, случайно, не продаете ослов Аврумеле? — поинтересовался я.
— Тому, кто хотел засунуть в мешок Бернадота? Конечно!
— Он действительно хотел его похитить?
— Как я, — ответил Орнштейн. — Он покушался на Гитлера, стрелял в лорда Мойна, выкрадывал Роммеля… Чушь собачья! До Независимости он шил мешки. И после Независимости — тоже… Вершина его славы — ослы… Взгляните еще раз на эту землю, на этот пейзаж. Нет народа в мире, которому бы не хотелось владеть ею… Последнее время я много размышляю, спускаюсь по вечерам к водопаду и думаю: как сделать, чтоб нас не сбросили в море? Как сохранить нам эту землю? До прихода Мессии. Наши вожди обезумели — они раздают её. Где будут жить евреи? На небе?.. Смотрите на пейзаж, уважаемый, смотрите на нашу землю. Её может спасти только Мессия. Но осёл его всё ещё упрямится…
* * *
И вновь я шел к Стене Плача. Неведомая сила вела меня к ней. Я был уверен, что где-то рядом со Стеной мне удастся разгадать загадку деда.
Вдруг я услышал звук трубы.
Чистый, необыкновенный звук доносился откуда-то. Что-то было в нем щемящее и знакомое. Я пошёл на него. Я сворачивал с улочки в улочку, со двора во двор — трубача нигде не было.
Внезапно я заметил его.
Он стоял на городской стене, возле Мусорных ворот, подняв трубу к небу. Он был высок, в спортивной кепочке, с рыжей бородой. Синие глаза его излучали радость, и вся фигура, и мелодия. Он явно получал удовольствие от трубы, от игры, от жизни. Никого не было возле него — с первого взгляда становилось ясно, что он играл для Бога…
Заворожённый, я остановился. Он подмигнул мне и заиграл с ещё большим энтузиазмом.
Это была «Сторми везе» великого Дюка. Далекое взморье всплыло в иерусалимском утре, белый пляж, белое кафе «Кайя».
«Сторми везе», — пели саксофоны…
Трубач опустил инструмент, отпил швепса из бутылки.
— Что для вас сыграть, сэр? — спросил он по-английски.
— Вы можете повторить «Сторми везе»?
— Виз плеже, — улыбнулся он.
И вонзил трубу в небо…
«Сторми везе», — пели саксофоны тех лет. На станции Авоты, которой больше нет. «Кайя» — веселое место шалопайской юности.
Там было солнце, красивые девушки, творожники с изюмом и бутерброды с килькой.
Еду мы уминали по дороге в кассу, где платили только за кефирчик, который был по карману даже нам.
Впрочем, никаких карманов не было — все мы были голы, худы, черны, в нейлоновых плавках.
Ни в одном фильме я никогда не видел таких прекрасных девчонок, как в «Кайе». Они улыбались, они щурились, они расчесывали свои длинные волосы — мы купались в волнах юности, и саксофоны пели «Сторми везе» великого Дюка.
Безмятежность и шалопайство витали в воздухе. Мы всё время смеялись — просто так, от радости бытия. Потом выходили на пляж, шли в обнимку и насвистывали «Сторми везе».
Жизнь виделась песчаным пляжем, уходящим к солнцу. Все хорошее связано у меня с пляжем: вкус черники, запах морского ветра, первая любовь. На пляже я познакомился со своим другом. До сих пор он играет на своей скрипочке «Сторми везе».
Мы щёлкали чищеный фундук — лакомство шалопаев тех лет, девочки были полны загадок, вечера — тайн, и, казалось, так будет всегда…
Однажды, когда я приехал на взморье, «Кайи» не было. Её смело разбушевавшимся морем. Её смыло вместе с кефирчиком, прекрасными девочками и бутербродами с килькой. Там, где была «Кайя», ветер нанёс дюны. Сегодня многие и не знают, какое весёлое место было когда-то на земле…
Однажды мы просыпаемся — и нет нашего детства, его смывает вместе с пляжем, Левиафаном, высокими соснами и творожниками с изюмом…
«Сторми везе» — как пела труба великого Дюка…
Он кончил играть, спрыгнул со стены и протянул мне ладонь.
— Сэм Бар, — представился он.
— Я шёл к Стене Плача, — сказал я, — но не дошёл. Ваша труба позвала меня.
— Ит'с гуд, — произнес Сэм, — зачем нам брошенная кость? Нечего делать у этой стены! У нас был Храм, к чему нам его осколки? Наша святыня — Храм, дружище, Храмовая гора, куда нас не хотят пускать. Нам нужен свет, а не плач!
Сэм тщательно вытирал трубу.
Честно говоря, я не был готов к такому повороту беседы.
— Пойми, дружище, — продолжал Сэм, — Стена — оплакивание, Храм — радость. Ты когда-нибудь думал о восстановлении Храма?
— Нет, — признался я, — как-то не задумывался об этом.
— Кем бы ты ни был, дружище, — продолжал Сэм, — прежде всего ты — строитель, строитель Храма. Божественный свет исходит от Храмовой горы на Иерусалим, от него — на всю землю Израиля и через еврейский народ — на весь мир. Что ты просишь у жалкой стены? Бог не читает этих записок. Бог слышит только с Храмовой горы. Пошли туда, дружище. У тебя есть арабский костюм?
— Зачем мне арабский? — удивился я.
— Туда евреев не пускают, — объяснил Сэм, — туда пускают только арабов. Пойдем-ка на шук и купим арабские одеяния…
Я совершенно запутался в бурнусе и не туда натянул куфию, но на гору нас впустили.
— Перебирай чётки, — бросил Сэм, — и бурчи что-нибудь под нос.
Был час молитвы, и тысячи мусульман валили в мечеть Омара.
— Бул шит! — выругался Сэм, и нас буквально внесли под своды исламского храма.
Мы рухнули на колени и уперлись лбами в жесткий пол.
Я заметил, как озорной глаз Сэма подмигивал мне. Он начал что-то гортанно выкрикивать и биться головой об пол.
— Бейся башкой, — шепнул он, — а не то нам оторвут яйца! Ты знаешь, что делают с евреем, проникшим в мечеть?
Я вспомнил деда, этого «нечистого», этого «необрезанного пса».