Я вспомнил деда, этого «нечистого», этого «необрезанного пса».
Я проходил его путь: почти сто лет спустя я угодил в ту же мечеть с сумасшедшим трубачом из Цинциннати.
Мулла завывал и призывал громить «неверных».
— Бул шит! — донеслось от Сэма.
Я вспомнил про мытье ног. Страшная мысль пронзила меня.
— Сэм, — прошептал я — у тебя ноги чистые?
— Я три раза в день принимаю душ. А в чём дело?
Я поведал про умывание.
— За это можешь быть спокоен, — ответил он.
Мулла перешел к евреям и настоятельно требовал громить их.
— Ай фак ер мазер! — бросил Сэм.
Я приготовился к побитию камнями. Но никто его не услышал, молитва кончилась, и все высыпали на эспланаду.
Мы мирно мыли ноги в фонтане.
— Когда собираетесь в Мекку? — спросил Сэма сосед.
— Как всегда, в августе, — не задумываясь, ответил он.
Мусульмане понемногу начали разбредаться. Мы сидели, скрестив ноги, на эспланаде, справа от мечети Омара, в арабских одеяниях, и Сэм рассказывал мне историю своей трубы.
Вот она, какой я её запомнил под палящим солнцем Храмовой горы.
Сэм Бар, владелец ювелирной лавки «Рамсес» в Цинциннати, проснулся ночью от призывного звука трубы. Ночь была лунной, звенящая тишина стояла над домом. Сэм слышал звук, не зная, откуда тот исходит, — властный, таинственный. Звук что-то говорил ему, но он не мог разобрать, что.
Сэм встал, вышел на балкон, думая, что наваждение покинет его, но труба, наоборот, пела отчетливей и тоньше, и ничто не могло объяснить ему, что это — луна и звезды молчали, ветер говорил о другом.
Возможно, что-то могла объяснить жена, но он не хотел тревожить её посреди ночи.
Он вернулся в постель, но сон не шёл к нему. Сэм решил принять снотворное, надеясь, что к утру галлюцинации пройдут.
…Труба пела утром.
— Тебе ничего не кажется? — спросил он за кофе жену.
— Что ты имеешь в виду? — удивилась она.
— Трубу, — ответил Бар. — Ты не слышишь звук трубы?
Жена долго прислушивалась, перестала пить кофе, жевать — но ничего не услышала.
Сэм выпил три чашки — и звук исчез.
«Слава Богу, — подумал он, — а то я уж не знал, что делать».
Весь день он работал с подъемом, периодически прислушиваясь, — но трубы не слышал.
На радостях он пригласил жену в фешенебельный ресторан, и они с аппетитом стали уминать лангусты.
Спать Сэм отправился лёгкий и свежий…
Ночью вновь раздался звук трубы. Он опять что-то говорил ему.
Ночь, как и предыдущая, была звёздной и тёплой. Сэм начал слушать трубу, стараясь разгадать смысл её таинственного звука.
Он просидел на кровати до восьми утра, но так ничего и не разгадал.
Наутро Бар не пошёл в лавку. Он отправился в музыкальный магазин и купил трубу — маленький позолоченный корнет.
— Зачем тебе труба? — удивилась жена.
— Я не знаю. Ещё не знаю.
Она странно взглянула на него, но промолчала.
Бар заперся в кабинете и начал дуть. Из трубы вылетало что-то плаксивое.
Он нанял себе учителя, негра-джазмена. Это был лучший джазист города. Он запросил немало, но Бар мог платить.
Уроки он брал ежедневно. Жена вначале принимала таблетки от головной боли, затем переехала в лавку — там было спокойнее, да и Сэм совсем перестал работать — должен же был кто-то стоять за прилавком.
Соседи приходили к нему с жалобами, умоляли играть потише или переехать — он никого не слышал.
Они, чертыхаясь, начали собирать вещи, и вскоре район, где он жил, опустел.
Джазмен-негр был доволен учеником. Бар уже прилично выводил несложные мелодии, в лавке дело не шло.
Жена умоляла Сэма одуматься, вернуться к прилавку, поправить финансовое положение — в ответ он исполнял «Дым идет в твои глаза».
Вскоре Сэм попросил негра разучить с ним «Лет май пипл гоу».
Часами он слушал, как эту мелодию играл Армстронг, а затем хватался за свою трубу…
Ему виделся Моисей, его брат Аарон и египетский фараон, не отпускающий евреев на свободу.
Жена пошла советоваться к известному психиатру.
— Труба — это мужской половой орган, — задумчиво произнес психиатр, взяв за это открытие приличную сумму.
На этом общение жены с медициной прекратилось. Она переехала к матери, но и туда иногда долетали мелодии Сэма.
А Бар продал лавку — и жена решила, что её бедный муж таки свихнулся. На вырученные деньги он создал оркестр, маленький диксиленд — банджо, контрабас, флейта и труба, — как в далёком Нью-Орлеане.
Они играли в кафе, на уличных праздниках, на набережной — солировал всегда Сэм.
Люди аплодировали ему, бросали в белую шляпу монеты, и он был рад этим медякам больше, чем когда-то выручке своей лавки.
Он носил канотье, красный пиджак, белые брюки и мокасины.
Теперь он жил уже не на вилле — ему просто нечем было платить за неё — а на чердаке. Чердак был всегда полон: гости пили легкое вино, бесшабашно болтали, а потом шли играть на улицу — и это был праздник.
Он играл в солнце и в дождь, особенно в дождь, осенью, — в этот период у людей бывали особенно грустные лица. Труба грела их сердца, и солнце всходило где-то в районе поджелудочной железы.
Впервые в жизни Бар был доволен каждым прожитым днём: он только никак не мог понять, почему так поздно начал жить этой жизнью.
Больше всего он любил «Лет май пипл гоу». Он играл эту мелодию с блеском. Послушать его приезжали из соседних городов.
— Великая фраза Торы родила великую песню, — говорил он.
…Сентябрь стоял тёплый, и первые жёлтые листья слетали с деревьев. Было утро Рош-ха-шана. Что-то толкнуло его — впервые он не поднёс к губам трубу, а пошёл в синагогу.
Молитва уже шла к концу. Сэм искал глазами свободное место — и вдруг услышал необычайный звук. Он поднял глаза туда, где лежали свитки Торы — и увидел еврея в талесе, с бараньим рогом в руках.
Пел шофар. Он звал к раскаянию — и, казалось, милость Божья разливалась по земле.
Бар слушал шофар и не мог разгадать смысл мелодии, но мистические её тона разбудили в его душе что-то скрытое, неведомое, и прекрасное обещание удивительного разрывало сердце. Сэм слушал шофар, и всё тело его содрогалось. Он сознавал, что человеку не дано всего понять, и даже вообще понять что-либо — даже простого звучания бараньего рога, — да ему это было и не нужно.
Раннее утро просыпалось, и день обещал быть прекрасным.
И Сэм вдруг понял, почему его звала труба: прежняя жизнь его рухнула, как стены древнего Иерихона, и он знал, что никогда не вернётся к ней, ибо «тот, кто восстановит Иерихон, на первенце своем заложит его основание».
Теперь он знал, Сэм Бар, почему так любил «Лет май пипл гоу»: Бог забрал у него котлы с мясом, но отпустил на свободу.
Ему было хорошо, Сэму Бару, он даже не боялся смерти — знал, что на его похоронах, как в далеком Нью-Орлеане, будет играть диксиленд…
Солнце начало садиться, арабы вновь стали прибывать. Видимо, приближалась очередная молитва.
— Сплошной «хадж», — сказал Сэм, — пора уматывать. Ты уже попросил у Бога, что хотел?
— Да, — ответил я.
— Надеюсь, не из мечети? — уточнил Сэм.
— Нет-нет, — ответил я, — с горы, с вольного воздуха.
— Жди положительных результатов, — пообещал он, — и кончай свой роман со Стеной. Она ни к чему хорошему не ведёт. Нужно строить Храм, дружище. Надо подниматься на гору, надо подниматься…
Сэм достал из-под халата трубу.
— Она была у тебя с собой?! — обалдел я.
— Разве расстаются с прекрасной невестой? — ответил он и погладил её горячий металл.
Мы спустились с горы. Несколько японцев захотели сфотографироваться с нами — видимо, одежды наши были красочны. Сэм распушил усы и показал белые зубы.
— Аллах акбар! — рявкнул он.
Японцы были очень довольны. На нас уже надвигались немцы с киноаппаратами — и мы бежали.
В туалете ближайшего кафе мы переоделись и двинули к Мусорным воротам.
Сэм обнял меня и залез на стену.
— Ну, что тебе сыграть, дружище?
— «Сторми везе», — попросил я.
Он вскинул в небо золотую трубу…
* * *
Есть два Иерусалима: один — земной, другой — небесный.
Арабы считают, что небесный находится в пятнадцати километрах над землёй, евреи — что в двадцати пяти.
Я был в еврейском.
Он ничем не отличался от земного, только там стоит наш Храм и евреев пускают на Храмовую гору.
Я взошел на нее и задрал голову к Богу.
— Всевышний, — сказал я, — я шляюсь по свету, сижу в кофейнях, торгуюсь на базарах, околачиваюсь в портах. Я встречаю людей, много людей, хотя мне вполне хватило бы и десятка — как раз тех, кто попадается мне крайне редко. Я встречаю святых и распутников, умных и глупых, пропойц и трезвенников, скупых и бессребреников — мы не вольны выбирать наши встречи, когда мы в пути. С кем я говорю — тем и становлюсь. С умным я мудр, с кретином — идиот, со смешным — смешной, с посредственностью — примитивен и блестящ с остроумцем. Поэтому идиот всегда видит во мне дебила, а мещанин — серость. Чтобы понять, что я умён, — надо быть мудрым, что я остроумен — надо быть блистательным. Ты понимаешь, Всевышний, к чему я клоню?