— Не расстраивайтесь, — говорил папа, — он накопит еще. И пришлет! И мы купим и шкаф, и кушетку, и плащ одновременно.
И дедушка копил, и его грабили снова. Он начинал копить заново, и накапливал, и уже должен был выслать, и уже шел на почту, но вместо перевода мы почему-то опять получали открытку: «Мойше, все хорошо, вчера меня обчистили».
Почему-то дедушку всегда грабили накануне…
И грабили его всегда с уважением, ласково, с какой-то особой теплотой — может, потому, что все в Мястковке его любили, даже воры. Они приходили ночью, заботливо накрывали деда одеялом с головой так, чтобы он, не дай Бог, не задохнулся, и на всякий случай клали сверху несколько подушек.
Дедушке, наверное, было хорошо под одеялом, и ему даже казалось, что его совсем не грабят, а, наоборот, охраняют друзья — потому что он никогда не сопротивлялся — возможно, из-за того, что ему в ту пору было под восемьдесят, а «друзьям» всем вместе — под шестьдесят.
— Дедусь, — говорили «друзья», — нэ шэвэлися, а то неровен час — тюкнем!
И дед не шевелился — он любил жизнь, и ему было начхать на деньги.
Короче, папа был во всем похож на дедушку, и, значит, его грабили тоже — естественно, не так часто, не так любовно, и не столь заботливо — не мог же, действительно, весь Ленинград любить папу так, как дедушку вся Мястковка. Его грабили иначе — что вы хотите, жизнь не стоит на месте. Честно говоря, у нас и не было чего грабить. Мама, к примеру, после войны спала на чертежной доске, положенной на три стула, и это ей очень нравилось. Днем она на ней проверяла тетради, а ночью спала. С годами мы начали на ней чертить, но на ночь все равно отдавали. И вот нам всем это надоело, и мы на семейном совете решили купить кушетку. После очередной открытки от дедушки, мы поняли, что копить придется нам самим. Каждый месяц мы откладывали очередную синюю двадцатипятирублевку и клали ее в Шолом-Алейхема, между страничками нашего любимого «Тевье-молочника». Нам казалось, что у Тевье будет как-то надежнее. К лету у Тевье и в самом деле было почти на кушетку. Я уехал в пионерский лагерь, мама со своими учениками — в колхоз, папа собирался в командировку в Псков, а Шолом-Алейхем оставался дома…
Папа шел по перрону Варшавского вокзала, размахивая своим картонным рижским чемоданом, и насвистывал «Сильву». И вдруг перед ним, откуда ни возьмись, вырос детина и широко улыбнулся ему. Папа детину не знал, но он улыбался всем, кто улыбался ему, даже тем, кто не улыбался. И поэтому он тоже улыбнулся.
Детина, кажется, только этого и ждал. Он сгреб папу в охапку и горячо облобызал его. Так мог лобызать только брат. Но папа «брата» не припоминал.
— Простите, — начал папа, — не припоминаю.
— Да ты что?! — гаркнул верзила. — Серьезно?! — И мягко добавил: — Надолго?
— На недельку, — ответил папа. — А вы?
— Закрыл как следует? — с отеческой заботой уточнил верзила.
Папа любил, когда о нем заботились.
— Д-да, — ответил он.
— На оба замка?
— Конечно.
— Молодчина! — похвалил верзила. — Газ проверил?
— А как же.
— А деньги?
— Что деньги? — не понял папа. С деньгами у него всегда было плохо.
— Сдал на хранение? — спросил верзила.
— Нет.
— Зря, — рявкнул он, — зря! И зря ты их в шкафу оставил.
— Извините, — возразил папа, — я не в шкафу.
— А ще ж еще?
— На полке.
— Ну кто ж на полке оставляет, — огорчился детина. — Ведь что твоих два французских замка открыть стоит!
— У меня не французские, — поправил папа, — самые простые.
Папа к тому же не умел врать.
— Еще хуже, — опять опечалился верзила. — Любой пацан открыть может. Заходит и прямо на кухонной полке — деньги! А, ты представляешь?!
— Что вы, — сказал папа. — Они на книжной.
— Один фиг!
— И потом, их не так легко обнаружить. Они в книге.
— Конечно, в Мопассане? — усмехнулся детина.
— В Шолом-Алейхеме, — сказал папа. — Мы его очень любим.
— Чудо, — протянул верзила. — Кто ж в Шолом-Алейхема кладет?! Папа удивился.
— А что, вы не любите Шолом-Алейхема?
Этого бы он не простил никому.
— Обожаю, — признался детина, — и знаю наизусть! Но деньги туда не кладут! Не думал, что у меня такие друзья.
Папа любопытным не был. Но ему было обидно, что он не может вспомнить своего друга, да еще такого почитателя Шолом-Алейхема.
— Простите, — сказал папа, — я вас очень хорошо помню… Я только забыл, где мы с вами встречались.
— Чудо ты! — вновь повторил верзила. — Чудо и все! Неужели не узнаешь?
— Узнаю, но…
— Что — но? Подожди, может, я обознался. Тебя как зовут-то?
— Миша, — сказал папа.
— Точно, Мишка, Мишаня! А фамилия?
— Сидоровский.
— Правильно! Мишенька Сидоровский, Сидора! И не помнишь меня?!
— Н-нет, — с трудом выдавил папа. Что делать, если он не умел врать?
— Ты чудо! Ты успокойся, чудо. Ты хоть помнишь, где ты живешь? Еще бы этого папа не помнил! Поэтому он с готовностью выпалил:
— На Владимирском.
— Да номер дома!
— Восемь.
— Ну?
— Что ну?
— Теперь вспомнил?
— Что?
— Меня.
— Нет.
— Владимирский восемь, квартира шестнадцать!
— Одиннадцать, — поправил папа.
— Это твоя одиннадцать!
— Да.
— А кто в шестнадцатой живет? Кто над тобой живет?
— Вы! — догадался папа.
— Наконец-то, чудо! Сосед я твой!
Здесь раздался свисток, и поезд медленно тронулся. Папа еле успел вскочить в него. А рижский чемодан ему забросил детина.
— Не поминай лихом! — почему-то крикнул он.
Папа по пояс высунулся в окно. Его вдруг осенило.
— Послушайте, — крикнул он. — Как же так получается? Вы говорите, что живете надо мной, а надо мной — крыша!
Поезд набирал скорость, и папа уже плохо расслышал, что ответил ему детина.
— Карлсон я, Карлсон, — донеслось до него под стук вагонных колес, — Карлсон, который живет на крыше!
И он услышал жеребячий смех.
Папа долго еще смотрел на удаляющуюся фигуру Карлсона, и ему казалось, что тот все-таки обознался.
…Шолом-Алейхема мы снова купили в Нью-Йорке. Нашего дедушку, наконец, перестали грабить — его уже давно нет, да и разбойников тоже. Да и нас никто не грабит, хотя мы накопили целых восемьсот долларов и никуда их не прячем, а держим просто под матрацем.
Я всегда видел себя на коне, хотя боялся приблизиться к пони. Я не умел плавать, но меня всегда тянула вода.
В городе нашем было одно море и один бассейн. Если в море еще можно было окунуться — где-нибудь в конце июля, когда вода, по нашим понятиям, кипяток — ее температура приближалась к семнадцати градусам — то о бассейне не могло быть и речи. И не потому, что там было холодно. Туда опускали свои тела только лучшие люди города, его цвет — партийные бонзы, директора специальных магазинов, генералы и народные судьи. Иногда они тонули. Помню, как утонул заведующий овощной базой Урюпин, который снабжал зимой всех тузов помидорами и огурцами. «Светлая память о товарище Урюпине» — писала наша вечерняя газета.
Плескались в бассейне и другие блатники — отпрыски ответственных работников, парикмахерши секретарей райкома, зубные врачи кагебешников, жены прокуроров…
Без блата в бассейн ходили только чемпионы нашего города по плаванию, которым разрешалось тренироваться с пяти часов утра до восьми. В восемь их уже гнали взашей, даже перед чемпионатами мира — с минуты на минуту должен был появиться товарищ Самсонов, большая шишка из комитета государственной безопасности, который появлялся в окружении спасателей — на случай, если он вдруг вздумает тонуть. Товарищ Самсонов в те годы считался незаменимым, говорили, что у него особый нюх на шпиона.
Плавал он по-собачьи, хотя сопел, как конь, и, выходя из воды, мокрой рукой подписывал секретные документы — ордера на арест, обыск, изъятия. Иногда, когда подпирало время, он подписывал прямо в воде — говорили, что в таких случаях речь шла о расстреле, который уже был приведен в исполнение…
Когда в бассейн заходили жены прокуроров — воды выходили из берегов. Дважды приходилось вызывать пожарную команду. Потом жен стали запускать по одной…
Да, наш ленинградский бассейн чем-то напоминал Московский Кремль. В него впускали по специальным пропускам, долго сверяя фотографию с оригиналом. Даже в штаб революции Смольный — и то легче было попасть. И ничего удивительного — партийные бонзы проводили больше времени в бассейне, чем в Смольном.
Говорили, что иногда там заседает горком, в полном составе, что прямо в воде им подносят шипящие шашлычки, и они смачно жуют в сопровождении симфонического оркестра.
По городу ходили слухи о ночных оргиях в бассейне, в которых принимали участие отцы города и отборные куртизанки. Говорили, что воду в бассейне на это время заменяли шампанским — отцы любили совокупляться в окружении советского шампанского.