Валентин прожил у меня несколько лет и, может быть, прожил бы еще долго, если б я не переменил род службы и отчасти образ жизни. Я стал большую часть дня, а иногда и вечера, заниматься дома.
Оказалось, что это стесняло его. Я никогда не справлялся, как он проводит время без меня, а теперь мне открыт был каждый его шаг. «Землячки» не могли бывать у него свободно при мне — и он оставался больше один и скучал. По-видимому, они без меня посещали его часто. Мало-помалу открылось, что он отчаянный донжуан, несмотря на свои пятьдесят лет с лишком.
Склонность его к нежному полу проявлялась и прежде, но слегка. Когда у меня бывали в гостях дамы, особенно молодые и красивые, он как-то суетно лебезил, подавая чай, фрукты, кокетливо поджимал ножку, шаркал, приподнимался на цыпочках, чтоб придать себе росту, взглядывал мимоходом в зеркало, украдкой зачесывал пальцами волосы с затылка. Я перемигивался с гостьями, и мы нередко награждали эти маневры дружным хохотом. Тогда он злобно краснел и бросал на нас гневные взгляды.
Однажды, воротясь домой и найдя дверь запертою, я сошел вниз спросить у дворников, где он, и, заметив около каретного сарая — кучку дворни, особенно женщин, пошел туда. И что же вижу: Валентин стоит посреди сарая, закинув голову вверх, разряженный в желтые нанковые панталоны, черную плисовую жакетку, в розовом галстуке и с желтым цветком в петлице, поет:
Во селе-селее Покроо-вском,
Среди уу-лицы большой…
Разыграа-лись раа-сплясались
Девки краа-сны меж соо-бой… —
разливался он сладким тенором, закатывая глаза под лоб, разводя далеко в сторону руками и притопывая. Все смотрели на него с улыбкой, девушки с неудержимым хохотом. А он глядел на них сладостно, как сатир. Я тоже захохотал. Увидав меня, он сконфузился, застыдился и опрометью бросился вперед меня домой.
— Что это тебе вздумалось петь среди дворни? — спросил я.
— Барышни просили, — сказал он, — я хотел сделать им удовольствие…
— Какие барышни?
— А те самые, что там стояли.
Это горничные.
— Да ведь они помирали со смеху над тобой: разве ты не заметил?
Глядя на него в его изысканном наряде, я опять невольно засмеялся.
— Они смеялись от удовольствия, а вот вы, сударь, не знаете сами, чему смеетесь! Нельзя повеселиться человеку: разве это грех?
— Веселись сколько хочешь — это даже иногда нужно, здорово… Я не упрекаю тебя.
Я опять засмеялся.
— Чему ж вы смеетесь? — сказал он с сердцем и ушел к себе.
Случаи донжуанства стали повторяться и, наконец, доходили до меня в виде жалоб. Однажды вдруг отворила ко мне дверь в переднюю молодая девушка с растрепанной косой, держа шейную косынку в руках.
— Что это, барин, от вашего лакея прохода нет! — голосила она сердито, указывая на Валентина.
— Подите! подите! — торопливо говорил он, стараясь выпроводить ее за дверь. — Нехорошо-с!
Я остановил его.
— Что вам угодно? — обратился я к ней.
— Да вот он прохода не дает. Я живу вверху с барыней, тихо и скромно, а он давно уж — как встретит на лестнице, сейчас начнет глупые «канплименты» говорить, зовет на чашку щеколаду, — поди да поди я к нему сюда! С ума, что ли, я сошла! За кого он меня принимает! Воля ваша: это обидно!
— Я тут еще большой вины не вижу, — сказал я, — что он скажет вам «канплимент». Запретить это ему я не вправе…
— А вы бы, барышня, — заговорил Валентин, — чем барина беспокоить, поговорили бы прежде со мной…
— Стану я с вами разговаривать! — остановила она его, измеряя его с ног до головы презрительно-насмешливым взглядом.
— За честь должны считать!.. — с азартом отгрызался Валентин, заметив этот взгляд.
Я велел ему замолчать.
— Так что же дальше? — обратился я к ней.
— Как только заслышит, что я по лестнице спускаюсь, — продолжала она, — вынесет на подносе гостинцы, апельсины, орехи, изюм и загородит мне дорогу. Я прошу дать пройти, он не слушается. Один раз я толкнула поднос зонтиком, гостинцы его рассыпались по полу, а ему сказала, чтоб он не беспокоил меня — скажу, мол, барину. Так он не унялся: «барин мне, говорит, не указ!» Пойдешь по лестнице, он подкараулит да старается за руку поймать…
— Неправда, неправда! — оспаривал горячо Валентин, — не верьте ей, сударь, барышня врет!
— Сами вы врун! Афимья, чай, видала вон из тех дверей, как вы ловили меня за руку…
— Зачем же ты беспокоишь ее, если она не хочет слушать твои любезности? — сказал я ему.
— Я обращаюсь всегда благородно и деликатно… — защищался он. — А вам, сударь, хорошему господину, надо бы барышень в шею отсюда, а не слушать, что они врут!..
— Вы врете, а не я! — вставила она.
— Это мои дела, а не ваши! — обратился Валентин опять ко мне. — Я службу мою справляю у вас как следует… Не пью, не шляюсь, господское добро берегу…
— Это так: твои амуры — не мое дело, да зачем жалобы доходят до меня?
— На что же вы теперь жалуетесь? — спросил я ее.
— Да вот сейчас, когда я мимо ваших дверей по лестнице шла, он подкараулил — и цап меня за шею, хотел обнять… Да не таковская: я не далась, попятилась. — Вон извольте посмотреть: коса у меня свалилась, и платок с шеи… Не прикажите ему озорничать! Я живу скромно, все знакомые мои и в доме здесь тоже меня знают честной, аккуратной девушкой: могут, пожалуй, подумать, что я нарочно слушаю его «канплименты»…
— Слышишь, Валентин, — это правда, что «барышня» говорит! Она скромна… дорожит своей репутацией, не хочет, чтоб ее компрометировали… — заговорил было я, но остановился, вспомнив о его тетрадке с «сенонимами»: слова «репутация» и «компрометировали», как мудреные и ему непонятные, наверно попали бы туда. — Она скромна, бережет себя, дорожит своим честным именем: не беспокой же ее! — дополнил я в новой редакции.
Я успокоил ее как мог — она поблагодарила меня, извинилась за «беспокойство», прибавив, что и барыня ее посоветовала ей обратиться ко мне. Она взялась за ручку двери, бросив опять на Валентина ядовито-насмешливый взгляд.
— Чему смеяться-то! — шипел он на нее. — Такие дряни, как вы, — должны за счастье почитать, если с ними благородно и деликатно обращается этакий кавалер! — Он поднялся на цыпочки и начал руками собирать с затылка волосы на макушку…
При слове «такой кавалер» девушка разразилась неудержимым, визгливым хохотом и бросилась вон. Он с треском запер за ней дверь.
Я тоже не утерпел и покатился со смеху. Он ощетинился, как зверь, злобно посмотрел на меня, хотел что-то сказать, но удержался и ушел к себе за перегородку, хлопнув дверью.
Все пошло своим порядком. Верхнюю девушку он, по-видимому, не беспокоил, жалоб не было, и я забыл об этом. Я замечал только, что, когда я сидел и течение утра дома, мой Валентин стал отлучаться куда-то; надо было из окна покричать дворника, чтоб отыскал его. «Землячки» при мне тоже не являлись больше.
Но вот однажды, недель шесть спустя, когда он вышел куда-то, ко мне явился дворник и подал записку.
— От кого это? — спросил я.
— А вот от той жилицы, что напротив: у ней прачешное заведение, она хозяйка.
— Ко мне ли эта записка? Я вовсе не знаю этой жилицы: что ей нужно?
— Не могу знать: велела вам в руки самим, а лакею, говорит, не давай.
Я взял записку. Она была не запечатана.
«Милостивый Государь, — читал я, — Ваш лакей Валент самый низкий мужчина: он все таскается под окнами у нас и какетничает с моими мастерицами, мешает им и делает разные низости: вон какую записку он подал Лизе — извольте прочитать. Мы просим вас унять его. Если он не перестанет какетничать, ходить под окна и бросать записки — я тогда приду сама и раздеру ему всю лицо.
Готовая ко услугам
Анна Прохорова прачешная хозяйка».
Под фразой: «раздеру всю лицо» — была другая зачеркнутая редакция: «раздеру ему поганую харю». Должно быть, эта фраза показалась ей грубою относительно меня и она из учтивости смягчила ее. К письму приложен был клочок бумаги, на котором, должно быть, рукой Валентина написано: «О милое творенье, прости мне восхищенье, Лизок, голубочка, ангел, чмок, чмок тебя. Приди, серафима моя, на второй двор под ворота. Принесу гостинцев много, много и подарочек, чмок! чмок!»
Валентин пришел.
— А у тебя опять амуры завелись? — сказался ему.
— Какие, сударь, такие амуры?
— А вот смотри, какие письма пишут ко мне.
Я прочитал ему прачкино письмо и показал его записку. Он вспыхнул, даже побагровел от смущения и злости и хотел вырвать у меня письмо. Я не дал.
— Ишь ты, старый селадон! — шутил я, — не унимаешься! Смотри, дождешься чего-нибудь!..
— Не ваше дело! — почти грубо отрезал он, — а эту дрянь — ведь она мужичка — плетьми мало сечь! Пожалуйте мне мою записку!