А он придет в мокрых носках, уляжется и только покряхтывает.
А мне смешно и грустно: вот же друг у меня какой скромный, никак тапки надевать не хочет! Боится мне этим лишнее неудобство причинить.
Был он очень пластичный, ступал всегда мягко, аккуратно, как бы пританцовывая… Как человек, который серьезно занимался танцами или каким-либо видом единоборств. Неизвестно… А может, это у него от природы было? И вот за этой легкостью походки, за мягкой поступью чувствовал я в нем скрытую силу физическую, страшную, но он ни разу ее не показал, ничем не выказал. Бывало иногда так, что дураки ему в лицо кулаками совали… А он только улыбался и говорил: «Да что же вы, ребята, что вы? Не надо…» С грустью шептал… Сам же за них, за этих дураков переживал. Но — не поднял ни на кого руки, а мог бы убить щелчком.
Побывав в общежитии, получив и радость, и горе, потихоньку Валерий Яковлевич уезжал… Собирался с силами, одевал на безрукавку — теплую фуфаечку, забирал свои тряпичные сумочки, котомочки, — и уезжал… Грустно мне было на него глядеть, до слез жалко… Не знаю почему! Человек он сильный и мужественный, а все равно — жалко.
Однажды долг у меня денежный завис в общежитии, не очень большой, но категоричный… Так что отдать надо было немедленно, я слово дал. А взять было неоткуда. Валерий Яковлевич спросил, сколько я должен? Съездил к кому-то в Москве и привез деньги… Не знаю, где уж он их взял, но выручил меня сильно. Так что я у него в долгу, Он, наверное, уже давно забыл, а я помню. Сейчас, видя повсюду наглых и пустых людей, добившихся успехa и сиюминутной славы, ставших всенародными божками и болванчиками и поучающими, как правильно жить, я — только удивляюсь: откуда в них столько самоуверенности и пафоса? Некоторых из них я даже когда-то знал… И нет удивлению моему предела… Тогда мне хочется сказать:
— Смири гордыню, чувак!
И я вспоминаю Валерия Яковлевича — в новой фуфаечке, с котомочками в руках, кротко и смиренно собравшегося в путь… И кланяюсь ему, и прошу прощенья… За себя и за других.
Вдруг взялись у нас в Литинституте все целоваться друг с другом… Где не увидят — там и целуются. И во дворе, и в коридоре, и прямо в аудитории…
Вначале девушки пошли друг друга чмокать — в щечки, в губки, по-дружески так… И при встрече, и при расставании. Мол, пока-пока, милый дружок, до скорой встречи завтра. Пусть ты мне приснишься, а я — тебе… Конечно, так — хорошо. Вроде, как и ночью не расстаешься. Иногда и из ребят кого-нибудь чмокнут — в щеку, в губы… Тоже по-дружески, не в засос. В засос-то сразу — неудобно. Все-таки Герцен рядом, да еще трезвыми. Так что, поцеловали скромно и ненавязчиво — и все. Мол, пока-пока, пацаны, пусть мы вам приснимся, а вы — нам… Но только так, конечно… без кошмарных посягательств. Чисто в поэтических образах.
Так и вошло это в привычку — поцелуи и поцелуйчики в порядке вещей стали. Девушки — с девушками и девушки — с ребятами. И правильно. Хорошо. Потому что все в Литинституте — родная и любящая семья. Так и должно быть.
Но потом вдруг и парни — мужики! — стали между собой поцелуями обмениваться… Для начала хлопнут ручищами по плечам, а потом — раз! — и в губы, в губищи давай друг друга лобызать… И еще — приобнимуться. И при встрече, и при расставании — каждый божий день начали обмениваться поцелуями. Да так хорошо, крепко и сладко, ну… по-дружески, одним словом. Дескать, рады поприветствовать и попрощаться — тоже. Делали, конечно, это не все, а группка своих в доску интеллигентных ребят и интеллектуалов.
Вначале дико было на все это смотреть. Никоторые — кто из деревни даже шарахались, глядеть от отвращения не могли. Девушки-то — ладно, пусть целуются на здоровье, в порядке вещей. И девушки с парнями — тоже очень хорошо. А тут — мужики с мужиками. Губищи раскатают и лезут губищами друг к другу… Какие-то уж очень нескромные поцелуи получаются, с какой стороны не посмотри.
А потом как-то и к этому привыкли. И я привык. Наверное, мода такая пошла. Замуж же они друг за друга не выходят — и ладно.
А потом и мне досталось. Стоим как-то у Никитских ворот на книжном развале, торгуем книжками с дружком Зотовым… попутно и лицами своими красивыми торгуем… Вдруг да кто возьмет? Иногда кто-нибудь в «Академичку» бежит или в «Лавку писателя», за книжками… Чтоб было чем на лотке разжиться. А как принесет, так другой продает тут же, впаривает книжки любознательному читателю. Долги мы таким образом отрабатывали, а то долги за глотку взяли.
И заехал к нам на лоток один знакомый, товарищ наш, бывший литинститутовец… А он мужик хороший, мы с ним с гражданской войны знакомы. Вместе на большевиков цепью шли, он — почти генералом был, я младшим офицером, Екатеринодар пытались взять… Вот и заскочил на минутку, по старой памяти, а то давно не виделись.
А сам спешит — билет взят на поезд. В деревню едет, дом там купил громадный, хочет под дачу приспособить, чтоб было куда на лето из Москвы вырваться. А ехать — далеко, ночь поездом, потом еще автобусом трястись… Зато там отдохнуть можно, забыть про все, босиком по земле походить… Сам-то он из деревни и сильно по ней скучает. Вот от тоски и купил домину. Да надо его теперь попроведовать, огородец посадить — помидорину и огурец вырастить, чтоб земля не пустовала.
Ну, поговорили хорошо, сколько времени у него было, пообщались, поднял он на плечи рюкзак, стал прощаться… Неизвестно, когда еще заедет. Руку пожал — и вдруг в губы меня облобызал, да так крепко, смачно. Я растерялся. «Ничего себе, — думаю, — белогвардеец!» Ничего ему, конечно, не сказал. А что тут скажешь? На самом деле в этом его поцелуе ничего зазорного и предосудительного, конечно, не было. Нормальный он был — крепкий и братский, как в былые добрые времена перед штыковой атакой. А то — не известно: свидимся ли еще? Но, тем не менее, времена-то сейчас другие. Я-то вижу, что Зотов нехорошо так на меня смотрит — искоса, исподлобья. Он и ему хотел по-братски поцелуй припечатать, да Зотов увернулся. Хитрый парень. Не хочет с мужиком целоваться. А я потом полчаса губы платком шаркал… А Зотов все на меня косяка давил.
Потом все мужики наши, кого я плохо или хорошо знал, позакончили институт и разбрелись, кто куда… И те — кто предпочитал сладко целоваться с мужиками, и те — кто не предпочитал. Многие из целовавшихся тогда, теперь в Москве в известных людях ходят.
Тогда это действительно диковато выглядело. Привычки не было. Сейчас-то — нет. Сейчас это — в порядке вещей. Хочешь уши проколоть пожалуйста. Даже — молодец, что проколол. Но уж если уши проколол, то тут и до розовой кепки недалеко. А там — и до розовых штанов с подштанниками… А ведь все когда-то с дружеских, почти невинных поцелуев начиналось…
ИЛЬЯ ГРЕБЕНКИН ОТКРЫВАЕТ СЕЗОН В ЦДЛ
Собравшись на открытие нового сезона в ЦДЛ и твердо решив произвести там фурор, показать, что в литературном болоте не одни только лягушки квакают, знаменитый фантаст Илья Гребенкин видел перед собой проблему только в том, как добраться от туалета до сцены голяком, чтоб не застукали? Где-то схорониться до времени и, презрев все писательское начальство, даже отодвинув их в силовой борьбе, если понадобится — в самый торжественный момент выйти на сцену и самому открыть сезон. Да так, чтоб никому мало не показалось! Объяснить народу, что такое настоящая литература, а что — нет. А то его — не печатают. То есть печатают, но мало. В «Технике-молодежи» в основном, есть там у них поэтическая рубрика.
Готовился он к этому мероприятию месяца два, не меньше, очень тщательно. Все продумывал, просчитывая, вникал во все детали, мелочи, потому что именно мелочь какая-нибудь всегда и сбивает все великие дела насмарку.
Конечно, у него были близкие люди — знакомые и приятели, посвященные в это мероприятие. А приятели эти — сами еще те! С энтузиазмом подсказывали ему, что да как лучше обставить, чтоб фурор был похож на землетрясение. А сами потихоньку посмеивались: ох, и веселая заварушка намечается! А когда поняли, что выступление — дело решенное и входит в самую серьезную стадию, многие засомневались: а стоит ли вообще выступать? И даже как бы испугались. Стали говорить ему:
— Слушай, Илья, ты ведь и так уже знаменитый, может, не надо тебе выступать? Мало ли что, могут и в милицию захапать?
Конечно, они уже испугались, что все это и их может коснуться, если его загребут, он их за собой потянет…
Но Илья Гребенкин был непоколебим.
— Конечно, я и так уже знаменитый, кто спорит? Но я своим выходом желаю всем показать, что настоящая литература еще не умерла, особенно фантастика. Сколько ее не замалчивай, она — все равно пробьется. Все меня сразу узнают и будут печатать. А то меня не печатают. А милиция меня не пугает.
Короче, накрутил он себя, как будильник, который должен решительно прозвонить, когда нужно. И назад хода — нет.