Помедли. Амазонка Меланиппа, скажем, вовсе не уверена, что разбирается во всей этой софистике. Ты был несчастлив, потому что был счастлив?
Софистика порой невыносима; страдание приходилось сносить. Вот тебе Персей, вознесшийся из ничтожества и сияющий в небе, а вот ничтожно довольный Беллерофон, сжимающий в руке его историю.
Из-за этого ты и покинул жену и семью?
И свое царство. И свою империю. Здесь-то и начинается моя история, когда я забрел, не разбирая дороги, в Алейское болото, "сердце снедая себе, убегая следов человека" и т. д.
Подожди, я это сейчас так прямо и запишу: никуда не годен, потому что все шло как надо.
Правильно.
Прервись. Было замечено, что подобное состояние дел в сфере духовной – общее недомогание, я имею в виду вне рамок той или иной конкретной этиологии, – как правило, предстает в мифах в виде некоего объективного коррелята: вспомним о нависших над Фивами во времена Эдипа миазмах или о воображаемом превращении Персея в камень. Не было ли чего-то подобного и в случае Беллерофона?
Интересно, сколько голосов рассказывают мою историю. Кажется, поначалу, когда я только-только превратился в историю собственной жизни, в нечто лишь с большой натяжкой соотносимое с бессмертием, повествовательный голос был ясным и объективным: простой, вымуштрованной прозой он пересказывал беды моих средних лет, как нельзя лучше символизируемые неспособностью Пегаса летать, вот так-то. Вкратце он пересказывал предпринятые мной тщетные попытки подстрекнуть моих детей к восстанию по поводу наследника на ликийский трон; вызвать озлобление у жены бесконечными повторениями рассказа о своих юношеских похождениях, включая сюда и интрижку с ее старшей сестрой Антеей; насадить среди собственных подданных антиправительственные настроения, продолжая и расширяя непопулярную войну с солимами, – дети наши питали к родителям благоговейное почтение, жена меня обожала, молчаливое большинство ликийцев поддерживало администрацию. Начинаясь с середины, накануне моего сорокового дня рождения, эта исходная, или наилучшая, "Беллерофониада" с ненавязчивым мастерством развивала свершающуюся в настоящем времени драму (поиски понятого мною буквально бессмертия), в то же время во всей изобильной полноте завершая и описание моих предшествующих приключений,– причем нарративные трудности разрешались простым, но не без вдохновения приемом: понуждая вторую половину моей жизни, иронически откликаясь, резюмировать первую – на манер, в общем-то, "Персеиды", но с числом пять (то есть тройками и двойками), а не семь в качестве численной основы и с кругом, а не логарифмической спиралью в качестве геометрического мотива. Более того, начиналась она отголоском не только начальных строк "Персеиды", но также и ее драматической конструкции – то есть не в начале второй серии приключений героя (отбытие Персея с раздраженной Андромедой, чтобы в поисках омоложения заново посетить сцены его юношеских триумфов; отбытие раздраженного Беллерофона с терпеливой Филоноей на поиски магической травки гиппоман), но в их средней точке: Персей, в конечном счете все время обращаясь к читателю с небес, большую часть своей истории рассказывает своей любовнице Каликсе в Египте; Беллерофон, как мне кажется, в конечном счете все время обращаясь к читателю со страниц, плавающих по болотам того, что стало округом Дорчестер в Мэриленде, США, приноравливается начать с пересказа своей предшествующей истории пригожей Меланиппе в топях реки Фермодонт, около скифской Фемискиры. Повествование повторялось ежедневно и длилось круглые сутки; говоря точнее, два приливных цикла, соответствующих двум половинам моей жизни и трудов. Первый Прилив, так сказать, покрывал мои приключения начиная со смерти отца и брата и далее, через убийство Химеры, вплоть до свадьбы с принцессой Филоноей – примерно с девятнадцати до двадцати семи лет; Первый Отлив раскрывал мое правление Ликией и укрепление семьи и далее, через растущее недовольство своим довольством, вплоть до неспособности Пегаса оторваться от земли, с двадцати восьми до тридцати шести лет; Второй Прилив покрывал мои приключения со времени, когда я покинул Ликию, чтобы проконсультироваться у Болотного Старца (на самом деле – прорицатель Полиид), и далее, через странствия в поисках лошадиной хавки – травки гиппоман, вплоть до моей идиллии с амазонкой Меланиппой, с тридцати семи до сорока пяти лет; Второй Отлив раскрывал попытку взлететь на Олимп и далее долгое падение с Пегаса вплоть до конца моей хронологической жизни, с сорока шести до пятидесяти четырех лет. Тридцатишестилетний период, поделенный на восемнадцатилетние циклы и девятилетние четверти, был, как я помню, компромиссом между "солнечным" календарем жизни Полиида, семидесятидвухлетним периодом, основанным на трехсот шестидесятидневном году из двенадцати тридцатидневных месяцев, и Меланипповым, или амазонским "лунным" календарем, основанным на четырех четвертях примерно по четырнадцать лет каждая (хотя амазонки и не признают годового деления), метафорически соответствующих фазам Луны и четырем стадиям женской сексуальности (от рождения до полового созревания, от полового созревания до половой зрелости, от половой зрелости до менопаузы, от менопаузы до смерти; средняя продолжительность жизни амазонок, пересказанная в терминах Полиида, – пятьдесят шесть "лет"; менструации начинаются у них в среднем в "четырнадцать" и прекращаются в "сорок два"). И наконец, отличительной чертой этой идеальной "Беллерофониады" было то, что, хотя длина и периодичность повествования оставались постоянными, амплитуда наррации варьировалась, словно диапазон приливов и отливов, в зависимости от энергии рассказчика, каковая сама являлась функцией его сосредоточенности и рассеянности. Да-да, дважды в лунный месяц рассказ выговаривался до самых его высот и глубин – когда, так сказать, тягловые усилия Полиида и Меланиппы были направлены точь-в-точь по одной линии; особых высот ораторского искусства достигал мой рассказ, как я припоминаю, в полнолуние летнего солнцестояния, каковое явление, вне всякого сомнения, объясняется широтой и долготой подверженного действию приливов Мэриленда. Напротив, дважды в месяц повествование оказывалось вдруг непривычно плоским и мелким, особенно в непосредственной близости от равноденствий, и рассеянным, словно чисто беллерофонический голос притягивался, поглощаясь, то Полиидом сюда, то Меланиппой туда, – но не к драматической гармонии и напряжению, а вразнобой, к пату и застою.
Поставив вопрос, как я сейчас замечаю, я или кто другой на него и ответил. Полное знание пяти приливных "констант" (географическое положение, средняя глубина воды, конфигурация береговой линии, скорость вращения Земли, трение о морское дно), четырех периодических переменных (положение Солнца и Луны – взаимное, а также по отношению к Земле; их расстояния от Земли, наклон лунной орбиты к экватору) и трех непериодических (сила ветра, его направление, атмосферное давление), безусловно, позволило бы достичь полного понимания повествовательного процесса "Беллерофониады" – но столь труднодостижимого охвата требовать просто невозможно. Все, что я чувствую, – в данный момент прилив самый низкий! Если бы Беллерофон мог начать заново, незасоренный, незаиленный! Как стремительно все, однако, течет и т. д.
Ради Бога, Меланиппа, запиши: Крылатый конь не взлетит! Ему не взлететь, не взлететь! Разносчик моей славы, с высокой спины которого я в лучшие дни отбомбардировывал солимов и амазонок из бронзового века обратно в каменный, топил карийских пиратов, до смерти отделал невообразимую Химеру, – Пегас не может оторваться от земли! Не мог, не мог! Выпущенный со свадьбой своего хозяина жировать на пастбище, раздобревший теперь и присмиревший, мой милый единокровный братец со временем дошел до того, что не желал даже приподнимать полумесяцы своих копыт, не говоря уже о том, чтобы высекать ими на радость музам родники. Двадцать лет придерживался я привычки каждое утро после завтрака вынимать из почетного хранилища у себя над троном золотую уздечку, дар Афины (рельефы Персеиды, серия II, панно 3), без которого никому не оседлать конька от производителя Посейдона и Медузы, ожеребившейся акушерством отрубившего ей голову Персея. Жену свою я наискосок водружал на переднюю луку седла, и мы по верхам совершали объезд империи, приветствуемые всеми, на кого только сверху вниз ни взирали. Теперь, изрыгнувшись с "Персеидой" за поясом на выгул, я был подсажен и подпихнут лакеями на место; пришпорил коня каблуками, приложился кнутовищем, гикнул и свистнул, потакал и понукал – животина больше не гарцевала, как в вестерне, и уж конечно не взмыла, вольтижируя, к звездам; знай себе кругами пощипывала траву, оставляя за собой конское перо там, где, словно быстро спущенные паруса, свесившись за борт, волочились ее крылья.