После ее ухода Ева растерянно взглянула на дочь:
— Ну что ты скажешь?
Лера неожиданно зло процедила:
— Вот сука какая! Усыпить! Еще чего! В башке у нее метастазы, про душу я вообще молчу. Пусть усыпит свою маму из-за ОРЗ!
Кошка Маня прожила с ними еще год. Когда умерла, тихо, просто уснула, Лера очень плакала.
Она хорошая и нежная девочка, просто кажется колючим ежиком, выставляет свои иголки, защищается. А такая дерганая и нервная — потому что тяжело, когда тебе восемнадцать лет и ты еще ничего про себя не знаешь. Давно известно, быть молодым непросто. Ева вон себя вспоминает: кидало из стороны в сторону, не приведи господи, а сколько потребовалось шишек набить, чтобы хоть что-то про саму себя понять… А Лере это еще только предстоит.
А потом с личной жизнью у девочки не клеится. Переход из девчачьего мира в женский тоже мучителен, и отношения с мужчиной выстроить непросто, тем более Илья — парень совсем не простой. Ева долго не могла понять, что их связывает — то ли дружба, то ли что-то личное. Спрашивала у дочери, та отмалчивалась или отшучивалась, ни в чем не признаваясь. В итоге Ева сама пришла к выводу, что, видимо, все-таки личное. А что? — красивый мальчишка. Ева бы такого встретила в молодости — ни за что бы не устояла. Эгоизма, конечно, с избытком на пятерых хватит, но, может, это возрастное, и мальчик, благополучно переболев, оформиться во что-то приличное? Они ведь сейчас все такие…
Недавно, кстати, чуть не поссорились. Ева решила поговорить с молодежью, завязала разговор с Ильей, а тот изложил свои взгляды на жизнь. Мол, предпочитает «много и сразу». А в качестве аргументов понес какую-то чушь: красивые белые корабли, иностранные туристы, вокруг которых витает дух подлинной трагедии (дескать, все они исключительно пожилые люди, отдавшие лучшие годы системе), только еще не всплакнул бедный мальчик.
Ева искренне удивилась и ответила Илюше с усмешкой, как Лев Толстой Тургеневу: «Траги-изм, траги-и-изм… Где он видит траги-изм?»
Для нее в Илюшиной истории самое печальное то, что большинство и не поймет, в чем трагизм и что здесь не так. На палубах они сидят! Извините, не самый плохой вариант. Вот нашим пенсионерам сидеть некогда! Они с тележками в электричках трясутся, из последних сил на огороды тащатся и на своих убогих земельных наделах выращивают картошку с огурцами. И нет для них рая с положенным отдыхом в кресле на палубе белого корабля. Вот так.
Ева попыталась Илье с Лерой это объяснить: «Зажрались вы, ребятки, слишком быстро привыкли к белым булкам из французской кондитерской и к кофе со сливками. А вы задумайтесь, представьте, как жили ваши бабушки-дедушки? Про блокаду Ленинграда, например, вспомните! Или, скажем, почитайте прозу Шаламова! Ну, хоть рассказик прочтите, сделайте над собой такое усилие!»
Илюша кисло глянул и ответил заученно-равнодушно (видимо, не хотел ругаться с матерью подружки): «Послушайте, а почему мы должны оглядываться назад и ориентироваться на прошлое? То были тяжелые годы, мы что-то такое знаем из истории — голод в Поволжье и прочее. Да, грустно. Кто бы спорил, людей жалко. Но чего вы ждете от нас? Что мы захотим жить, как они? Так мы не хотим. Представьте себе, не хотим. И даже нечестно с вашей стороны от нас этого ждать».
Эх, сопляк! Сидит, рассуждает, горя никогда не мыкал. Ева от возмущения взвилась и закричала: «Что значит „мы не хотим“? Ах, скажите, пожалуйста, капризульки какие, они не хотят?! А те люди хотели? В блокаде оказаться хотели или, может, в лагеря мечтали отправиться? Просили дать им путевки?!»
Илюша в ответ холодно заметил, что нравится ей это или не нравится, но стремление к лучшей доле и экспансия как стиль жизни есть нормальное, естественное стремление любой белковой материи.
«Вот вы и есть белковая материя, — в сердцах сказала Ева. — И вообще, если хочешь знать, человек — прежде всего то, что он есть в сложных условиях, а ты, красивый золотоволосый юнец, об этом и не догадываешься!»
Илья опять снисходительно усмехнулся: «Это так характерно для вашего поколения. Все-то вам не плакать, а рыдать навзрыд, не жить, а гореть, не любить, а захлебываться в чувствах. И условия непременно самые сложные подавай, чтобы всю страшную правду о себе узнать!»
Ева сначала удивилась: какой, однако, испорченный мальчишка, но явно не дурак, даже с оригинальными соображениями, а потом рассердилась и хлопнула дверью.
Какие они эгоисты! Ева даже разревелась тогда от обиды, а потом задумалась: а так ли они не правы в своей юношеской, звериной жажде жизни? И что, в конце концов, разве она сама желает для своей дочери невзгод и испытаний? Нет. Если начистоту — она сама, как мать, хочет видеть свою дочь реализовавшейся и успешной. Только бы Лера была счастливой — за себя, за нее, за бабушку…
Ева прослезилась и взглянула на часы. До Нового года оставалось совсем немного.
* * *
Позвонила сослуживица Шурочка и что-то долго рассказывала. А Ева была невнимательна и слушала Шурочку рассеянно, погружаясь в собственные мысли и переживания. Нехорошо, конечно, но она все равно уже знала историю Шуры в подробностях и деталях. Шура говорила о том, что вот год был тяжелый, поганый такой год, потому что в этом году от нее ушел муж. «Прельстился какой-то дешевкой помоложе. И главное дело, мужик-то ничего особенного, всю жизнь мне испоганил, урод-гад-сволочь, веришь, Ева? А вот ушел! Каково?!»
Ева сочувственно молчала, позволяя Шурочке излить душу, зная, что при всем при том единственно правильным будет пожелать Шурочке, чтобы этот урод-гад-сволочь в будущем году к ней вернулся.
И когда монолог обиженной женщины уже близился к финалу, Ева искренне пожелала приятельнице этого счастья, и Шурочка благодарно отозвалась «спасибо!»
…Она заставила себя открыть шампанское, все-таки праздник. Ну, с наступающим, Лера! С наступающим, Вадим!
Ей вдруг вспомнился их самый первый семейный Новый год.
Вадим приготовил для дочери целую гору подарков, словно желал задарить Леру за те пять лет, что девочка жила без отца, а затем играл для них на рояле что-то волшебное. Наверное, это был лучший праздник в Евиной жизни.
Вообще тот год был счастливым. Ей даже кажется, что ей тогда в небесной канцелярии словно выдали счастья за всю жизнь. Сразу. Концентрированно. А потом уже, извините, лимит исчерпан — больше и не было ничего. Обижаться не на кого, правила игры были известны с самого начала…
Дымов возник в ее жизни спустя пять лет после рождения дочери. Нежданно-негаданно. Незапланированная стихия счастья. Он сильно возмужал за эти пять лет — уже не мальчик, а мужчина, знающий себе цену, музыкант, стремительно входящий во славу.
Он как-то сразу все понял о Лере — и признаваться не пришлось.
— Моя?
— Твоя.
— И что будем делать? Как жить дальше?
— Как жили, так и будем. Ты не подумай, я отнюдь не хочу связать тебя по рукам и ногам. Лера — моя забота!
Он помолчал и выдохнул:
— Сегодня я переезжаю к вам.
От счастья ей стало больно дышать, и вместо слов она просто кивнула — да, конечно.
— Это твой отец, Лера!
И они стали жить вместе. Одной семьей.
Она прожигала свое женское счастье, отмеренное небесной канцелярией, растворялась в любви к Вадиму и к Лере, казалась (да что там казалась — на самом деле), была счастливой женщиной. И тем не менее: знала, что где-то в глубине ее притаился и живет страх утратить счастье, боязнь прочесть когда-нибудь в любимых глазах «А ведь она старая».
Разница в возрасте с мужем тяготила Еву и служила идеальной средой для комплексов. Рядом с Вадимом она чувствовала себя клушей, заботливой еврейской мамашей и отчаянно боялась наскучить ему.
Вот все-таки странная категория «возраст»: с любовником, который был много старше ее, она чувствовала себя маленькой девочкой, играла роль вечной дочери, была младшей — и вдруг в одночасье, без всякой подготовки, пришлось войти в иную роль. Потому что рядом с двадцатипятилетним мужем она чувствовала себя старой.
А потом все кончилось. Через несколько лет Дымов сообщил, что уходит к другой. И хотя она знала, что рано или поздно это произойдет, оказалось, что подготовиться к такому невозможно.
Он ушел, оставив в ее душе выжженную пустыню. Но надо было как-то жить дальше. Ради дочери.
И вот:
…зубами мыши точат жизни тоненькое дно.
Это ласточка и дочка отвязала мой челнок.
Челнок отвязан. И дно становилось тоньше и тоньше. Оглянуться не успела — дочь выросла, а жизни так мало осталось, что дно уже видно.
Какое-то шампанское неправильное — почему-то от него хочется реветь.
* * *
От Петроградки до центра совсем близко — минут двадцать через Троицкий мост, только Лере потребовалось куда больше времени, чтобы доехать до канала Грибоедова. В конце концов, оказалось не так-то просто решиться прийти к отцу и заявить о себе.