За двадцать, тридцать и сорок северных лет привыкаешь к колымскому среднегорью, к воздуху и дождю, ветру и снегу в июне. Море… По морю тоска — соленая. Какое в Екатеринбурге море — есть небольшая речка Исеть, чуть больше Магаданки. Правда, ухоженная, в гранит облицованная. На Урале красивых полудрагоценных самоцветов и поделочных камней несметно, здания облагораживают, набережную, станции метро. Есть плотинка — место отдыха. Вода шумит и, если закроешь глаза, то и рыбной свежестью вдруг пахнет. Рыбакам скажешь, какие у нас клюют — не верят.
Помню, в далекие студенческие годы приходили на берег пруда поднабраться моральных сил для очередного экзамена. Глянуть в глаза гранитного сказочника Бажова. Прозвище у меня было — самому не верится — Данила-мастер. Теперь там, на берегу, памятник Битлам установили: вроде как музыкальная столица.
Учились мы в Уральском университете, там были девушки симпатичные, глаз радовали. Можно лодку взять — их покатать. Уральский говорок и смех — словно горох сыплется. Попадается им молчун, они и рады, сороки. Трещат, гипнотизируют. Ненароком втемяшилось, что мы с этой ольской женщиной, которая уехала, для удобства я ее Олей окрестил, были знакомы, я ее на лодочке катал, и какой-то молодой уралец бросился в воду спасать тонущую собаку и сам погиб. А куда ходят гулять магаданские парни с девчатами в белые ночи? На берег Нагаевской бухты? Там тоже кое-что из полированного камня — памятник первопроходцам. А иногда море медуз выбросит — словно автомобильные фары, мертвого кита выкатит — на радость чайкам.
Есть на окраине города Екатерины Уктусские — не смешите меня — горы! Но на лыжах можно лихо съехать зимой. Выстроен трамплин. До магаданских сопок, даже невысоких, этим горам далеко. Но чем богаты, тому и рады. А у нас грозятся на Марчеканской сопке новый Куршевель построить. Ну, так и банкиров у нас здорово прибавилось, если вдруг всем одновременно придет мысль помочь построить горную трассу и отель у подножия — все может быть. Аквапарки тоже.
И вот листает пожилая женщина наш журнал, находит вкладку заслуженного художника России, а там «Ольский перевал». Картина — как раз в тон переживаниям. Сколько раз бывала она на том перевале, — и летом, и зимой. Ветер верховой гонит неустойчивые облачка. То появляются они, то мгновенно рассасываются, словно их выпуливает на вершине крохотный паровозик-невидимка.
Конечно, репродукция мелковата, а хотелось бы на стену водрузить. И тогда она мобилизует все свои способности, усиленные тоской по второй родине, копирует изображение на холст. И вышивает гладью. Час за часом ткет иголкой. Своеобразная иглотерапия получается. Я ее понимаю. Если еще раз в жизни доведется в Екатеринбурге побывать, хорошо было бы встретиться да на вышивку ее поглядеть. Пельмешек уральских отведать, как в юности.
Поскольку ни рисовать, ни вышивать не умею, беру билет и еду на автобусе из Магадана в поселок Ола, похожий на возглас футбольных болельщиков. Карабкается автомобильчик на сопку, и — море внизу: в солнечную погоду являет оно радость и синеву. Прошу притормозить на перевале, прославленном Юлианом Семеновым: он описал это место в своем детективе, по которому был снят сериал, и впервые не в Америке, а у нас фигурирует расчлененка. Водитель удивился, но остановил автобус. Я, говорит, помню вас: по телевизору видел.
На Ольском перевале куропатки перелетают дорогу, зайки, лиски. Поселковые бродячие собачки приходят из Олы и Гадли, совсем как туристы-непоседы. Поближе к волку. Как молодые солдатики в самоволку.
В первые свои магаданские годы я все сравнивал местные виды с теми, что знаю по репродукциям картин японских мастеров. Такой любовью насытили они и скалы, и снег, и ручей, и траву в ручье, и водопадик на камушках. Цветы рододендрона. Что-то рассказывает водопадик, словно любящая женщина, напевает, намурлыкивает — не переслушаешь. А на картинах магаданских живописцев речной и ручейный шум запечатлевается и заставляет все естественные жидкости организма трепыхаться в унисон. Каков бы ни был крохотный водоем, над ним нервное микрооблачко, похожее на испаринку под очками. Не бурчи, ручей, давай по порядку излагай, а лучше подай свою жалобу в письменном виде!
Давно-давно колымские виды вызывали еще и ассоциации с картинами Рериха. У многих зрителей, когда никого не выпускали из страны, этот художник вызвал романтическую мечту о Тибете. У нас в провинциальном Новосибирске есть зал Рериха, и это тоже повлияло на решение переехать в Магадан. С годами наступило прозрение: колымская натура гораздо сильнее бередит душу, чем творения художника. Здесь, в Магадане, мой Тибет. Здесь моя японская икебана с Шамбалой заодно. В печенках сидит.
Однажды летом Прасков на материк выехал отдыхать. Как теперь принято говорить у президентов, брать рабочий отпуск. Он ведь ни дня не может без красок и этюдника. Берет сына Трошу и жену Ма-ришу — для душевного равновесия. В Питер едет, а то и в столице гостит у коллеги. Тот в самом центре проживает, возле Кремля и знаменитого собора. До этого на Чукотке несколько лет обретался, как и Валерий Трофимыч. Алексей Иванович, захватив колымского друга, едет пятничной электричкой в подмосковное село Верхнее. По объявлению. Издалека видит красавицы-елки на одном из участков. Такие они яркие, просто светятся. Словно у ленинского мавзолея. Душа наполняется легкой скорбью. И радостью, словно в новогодний праздник. Вообще-то Прасков и зимой, и летом ощущает себя Дедом морозом: борода и усы при себе, только подарочки деткам раздай. А это дело нехитрое и возможное.
Сквозь навернувшуюся на глаза дымку москвич подумал, что не будет растить на дачном участке картофель и морковь, пока есть капуста на банковском счету. А нужна ему вот эта высокая безмолвная еловая печаль, когда даже ветер ее не нарушает шелестом листьев. Еловый лес, судя по нашим сказкам, будто бы безрадостное место, где собираются кикиморы и лешие, печаль-тоску навевает. Вот березки сердечную боль врачуют, а в осиннике можно удавиться. Елки напоминают о кладбище. Но это фольклор, а художнику и темный лес, и болото, и облака, и солнышко все мило и просится на полотно — пожить особой жизнью в ином измерении.
Праскову елки зеленые восторгом на душу пролились. Благодаря этим елкам в голове вертится выражение: новые, как с иголочки. После Колымы так обычно бывает, где елок вообще нет, кроме самого юга, ближе к Охотску. Есть лиственницы, кедровый стланик и нет чисто зеленого цвета. Только с чернотой, как ложка меда с ложкой дегтя. Стал он елочки глазом ласкать, веточку за веточкой. Достал этюдник и понял, как соскучился по зеленому чуду.
А его спутник Алексей пошел по дворам и увидел на лавочке у деревенского домика бабульку в платочке и джинсовой куртке — с Внукова плеча. Та походила на девочку-подростка: миниатюрная, аккуратная, чистенькая, ухоженная. В руках она, словно младенца, баюкала пачку соли. На ее состарившемся лице была крупными мазками нарисована скорбь.
— Да вот, соль отнести надо… Капустку жалко, — со вздохом молвила женщина, не дожидаясь вопросов. Видимо, по выражению лица узнала в колымском художнике «своего».
Дом, где она жила, — на двух хозяев. Вторую половину домика пару суток назад купили энергичные люди. Заодно прихватили все, что плохо лежит. Отняли у бабульки мешок капусты, а саму заперли в сарае. Не со зла, конечно. Просто у них так организм устроен. Будто история вспять повернула, и пришли мироеды.
Из-под незаконного ареста ее, в конце концов, выпустили, да вот капуста продолжает томиться и вянуть. Посолить надо кочаны, а то пропадут. Капуста эта ей как родная: сама и полола, и окучивала, каждый кочан знаком, до последней жилочки. Ладно, саму обидели, так она уже и простила, и забыла. А бедный овощ — это даже не тварь бессловесная. Кошка вцепиться может. Собака — покусать. Корова лягнуть. А кочан молчит, не даст отпора. Даже голоса не подаст. Недаром тяжелобольных людей называют овощем. Тех, которые лежат в коме с трубочками в носу.
— Пусть не мне овощ достанется, пусть другим, но чтобы не пропал. Не погнил бы в мешке, — словно заклинанье, раздается из уст женщины.
Вот и пришла она к новым соседям с пачкой соли, ждет, когда кто-нибудь выйдет. Чтобы договориться о капусте. Может, они не умеют, так она сама им посолит.
Прасков узнал эту историю, елочкам дал временный стоп. И создает самый непостижимый женский портрет. В честь художника дали ей прозвище Прасковья. Некоторые из зрителей обращали внимание на необычный цвет глаз женщины. Они были серыми, если дождь моросил, и сияли морской синевой в солнечный день.
Кто-то, не напрягая извилины, говаривал: «Вылитая Мона Лиза». Кто-то находил сходство с иконой. Один оригинал-искусствовед запоздало бухнул: «Перестройка».