Косте уже некогда было скучать. С утра он закидывал удочки в цеховые и поселковые конторы, выуживая оттуда всякую цифровую «плотичку». Днем он садился с Дусей за разборку «улова». Вдвоем они отсортировывали железные обрезки от медных и чугунных, уточняли данные о помете и выводили среднешкольные единицы и двойки, выделяя, какое количество из двоек приходилось на долю членов ВЛКСМ и какое на долю несоюзной молодежи.
Для чего требовались все эти сведения горкомовским девушкам, Костя не знал. Да это для него было теперь и не важно. Важно было то, что Костя, по публичному свидетельству Вельможкина, серьезно входил "в курс".
Пора романтических увлечений прошла. Костя понял, что создавать шумовые оркестры и волейбольные команды совсем не обязательно. Важнее сообщить в горком "среднесуточный охват молодежи культурными мероприятиями". И он сообщал: охвачено 832 человека, из них первым киносеансом 30 процентов, вторым 40 процентов, третьим 30 процентов.
Через полгода Косте надоело бегать за цифрами, и он переложил эту работу на трех членов бюро. Один должен был собирать сведения по железному лому, второй — по киносеансам, а третий — по двойкам и тройкам. Лиха беда — начало. Еще через год Костя перестал уже именоваться Костей и сделался Константином Петровичем. Он жил теперь в одном доме с директором завода, и ему по инерции подавали даже из гаража машину для поездок в горком или на стадион.
В футбол Константин Петрович, конечно, уже не играл. Теперь он только присутствовал на особо ответственных матчах сезона. Для Кости ставился специальный стул в директорской ложе, и он одиноко переживал все перипетии игры. Правда, иногда и ему хотелось вскочить вместе со всеми другими болельщиками и кричать в порыве азарта:
— Давай, Вася, бей!
Но Константин Петрович сдерживался, чтобы не уронить авторитета, и только покровительственно бросал вниз кому-нибудь из знакомых:
— Молодец, Васька, лихо влепил гол под перекладину!
А если этот знакомый, обрадованный секретарским вниманием, подходил после матча к Квасову, чтобы поговорить о каком-нибудь деле, Константин Петрович снисходительно слушал его у открытой дверцы машины и говорил, давая одновременно шоферу знак трогаться:
— За этим, дружок, ты приходи ко мне в комитет. Я о серьезном на трамвайной подножке не разговариваю.
Но попасть в комитет на прием к Квасову было весьма нелегким делом. Константин Петрович отказывал в свидании не только комсомольцам. Он не всегда выписывал пропуск даже родной матери.
— Скажите Марфе Григорьевне, — говорил Квасов Дусе, — пусть зайдет в следующий раз: сегодня я занят.
Дусе не нужно было повторять приказание дважды. Она хорошо изучила нрав товарища Квасова и действовала автоматически. Рядовых комсомольцев она направляла для разговоров к членам бюро, активистов — к заместителю секретаря, а если звонил Вельможкин, то не стеснялась даже говорить самому Вельможкину:
— У Константина Петровича совещание; как только он освободится, я вас сейчас же соединю с ним.
За три года ученик Вельможкина так прочно вошел "в курс", так безнадежно очерствел, что вряд ли кто из нас признал бы в нем сейчас того самого доброго паренька, который так многообещающе улыбался читателям с фотографии, напечатанной в газете. Да что фотография! Марфа Григорьевна, и та перестала верить, что когда-то была матерью правого края. Бедной женщине начало казаться уже, что ее сын родился с телефонной трубкой в руках и первой фразой, которую ребенок сказал матери, была: "Зайдите в следующий раз. Сегодня я занят".
В декабре прошлого года Вельможкин был переброшен на работу в городской коммунхоз, и на его место в горкоме сел Квасов. Когда на следующий день заводские комсомольцы пришли в горком, то они увидели в приемной секретаря знакомую фигуру златовласой Дуси.
— Что, занят? — безнадежно спросили комсомольцы,
— Да, — привычно ответила Дуся. — Вам придется обратиться к инструктору.
Но комсомольцы не обратились на сей раз к инструктору. Они взяли и прислали письмо в редакцию.
"Высоко в небе, — писали комсомольцы, — живет владыка вселенной — солнце. Живет скромно, просто…"
Дорогие комсомольцы, вы хотели смутить Квасова таким сравнением. Увы! Константин Петрович давно уже разучился смущаться. Солнце! А что для него солнце? Разве солнце в курсе? Вот если бы ему, Квасову, поручили ввести это самое солнце в курс, он бы навел там порядок. Поставил бы стол, телефон, посадил бы в приемной Дусю…
Нет, не надо пускать Дусю на солнце. Пусть солнце останется самим собой и светит нам всем как умеет. Уж если наводить порядок, то давайте начнем с Квасова.
1945 г.
Новогодний костюмированный бал был в самом разгаре. Самодеятельный оркестр из трех музыкантов, усевшись для солидности в четыре ряда, томным аккордом закончил очередной вальс. Калькулятор планового отдела Удовиченко, добросовестно изображавший на вечере роль великосветского распорядителя танцев, быстро вбежал на сцену и, оглядев зал, сказал с французским прононсом:
— Полька! Кавалеры, а друа, дамы, а гош! Маэстро, — кивнул он в сторону оркестра, — прошу!
И когда зал закружился под звуки баяна, трубы и мандолины, Вася Удовиченко обратил внимание на предосудительное поведение Григория Хмары, одетого в костюм Тараса Бульбы. Григорий стоял в мало освещенном углу зала и о чем-то интимно беседовал с Джульеттой.
— Пардон, камрады! — крикнул Вася, подбегая к воркующей паре. — Вы искажаете классическое наследство. Джульетта должна флиртовать не с Тарасом, а с Ромео.
Но ни «дочь» Вильяма Шекспира, ни «сын» Николая Васильевича Гоголя не обратили внимания на это замечание. Распорядитель танцев для ясности перешел с французского на украинский.
— Гриць! — сказал он Бульбе. — Ты чув, шо я казав?
— Чув, та не зразумив, — ответил Бульба. И для того, чтобы окончательно внести ясность в этот вопрос, он обратился к Джульетте: — Может, вы хотите, Настенька, пройтись с этим самым Ромео?
— Та хай ему буде лихо! И шо вин за хлопец? Ни сказать, ни танцевать…
— Как знаете, камрады, — пролепетал растерявшийся распорядитель и ускакал к оркестру.
Короче, все на этом вечере шло нормально. Время подходило к двенадцати. Комсорг Проценко готовился уже подняться на сцену, чтобы поздравить молодежь с Новым годом, как вдруг по клубу зловеще пронеслось:
— Чикушка!
Это слово прозвучало, как выстрел на симфоническом концерте. Музыканты прекратили игру, не закончив вальса, и баянист стал предусмотрительно укладывать свой инструмент в ящик. Испуганная Джульетта с надеждой оглянулась на Тараса, но того и след простыл. Он исчез, даже не простившись.
А Чикушка уже действовал. Сначала он влез на хоры и мило обсыпал головы литературных героев квашеной капустой. Затем пустил живого мышонка в муфту Анны Карениной и устроил короткое замыкание, сунув гвоздь в электрический штепсель.
Часы били двенадцать. Но комсорг не поднялся на сцену с поздравлением, и членам комитета пришлось впотьмах выбираться из клуба.
— Надо идти за помощью!
Начальник милиции встретил комсорга, как старого, доброго знакомого.
— Небось, опять на Чикушку жаловаться пришел?
— Опять! Вечер сорвал. Капустой кидался. Пробки электрические пережег.
— Ножом никого не ударил?
— Нет!
— Плохо! — мрачно заметил начальник милиции. — Не могу я его за капусту под суд отдать.
— Житья от него нет! — чуть не плача, сказал комсорг. — Девушки в общежитие ходить боятся. Он из-за угла водой их окатывает на морозе.
— Строптивый паренек! Ты его вовлеки в какой-нибудь кружок, — посоветовал начальник, — у него кровь и свернется.
— Куда вовлечь?
— Да хотя бы в духовой оркестр. Пусть человек музыкой занимается.
— Уже вовлекал! — сокрушенно сказал комсорг. — Он у нас барабан пропил.
— Поймали с поличным?
— Нет.
— Тогда могу только сочувствовать. Вот когда поймаете его за руку, приходи — помогу.
Нам не известно, знал ли Чикушка про те переговоры, которые велись между начальником милиции и комсоргом деревообделочного комбината, только чувствовал себя он совершенно спокойно. И хотя действовал Чикушка без ножа, однако весь поселок жил в страхе.
Правда, кровь в этом молодом человеке играла не все триста шестьдесят пять дней в году. Месяц, иногда полтора он вел себя вполне прилично. Вытирал нос собственным рукавом, а не беретом какой-нибудь тихой девушки. Но вот на него находило какое-то затмение, и молодежь с семи часов вечера пряталась по общежитиям, закрывая двери на три запора:
— Чикушка идет!
И вдруг Чикушка переродился. Стал тихим, скромным пареньком. Что же оказало такое благотворное влияние на хулигана? Кружок кройки и шитья или шесть месяцев тюремного заключения? Ни то и ни другое. Решающее слово в этом деле сказал Миша Кротов, сцепщик близлежащей станции. Миша увлекся Настенькой, той самой девушкой, которая была покинута в трудную минуту Тарасом Бульбой. Причем увлекся так сильно, что трижды в неделю, то есть каждый свободный от дежурства вечер, не ленился отмеривать по пяти километров от железнодорожной станции до поселка, чтобы провести час — другой со своей любимой.