П.: За Беллерофона, конечно. За кого же еще? Н. в. Прихлопнув меня Схемой, ты исполнил пророчество, впервые наложенное на меня, пока я охаживал в пене и барашках твою матушку: что я умру от руки собственного сына, если только он не согласится занять мое место, и т. д. Как обычно. А мне едва ли приходится на это рассчитывать, даже хотя ты наверняка убьешься, весьма жестко приземлившись всего в нескольких вопросах отсюда, тогда как пагинированная в моем стиле форма может рассчитывать на определенную послеударную жизнь. Так что же произошло с тобой, с тех пор как в конце Второй Части ты покинул Фемискиру? Пожалуйста, отвечай прямо на страницу.
Б.: По дороге на гору Химера начались странности. Этот Меланиппов гип занес меня выше, чем я когда-либо бывал, и мне стало видно, чем кончают все вспомогательные персонажи моей истории. В Коринфе я увидел свою ожесточившуюся дряхлую мать, умирающую у могил Главка и Беллера, проклиная Посейдона за то, что он не позаботился о своем отпрыске, и Беллерофона – что он не позаботился о ней самой. Была там и твоя окончательно рехнувшаяся дочь, вконец загубленная богиней, которой следовало бы оказать ей честь: в мантическом оцепенении она кричала посреди рощи: "Беллер! Беллер!", пока ее любовница ни за драхму продавала ее занюханную благосклонность боязливым четырнадцатилеткам. Хуже того, любовница эта, последняя у Сивиллы, оказалась не кем иным, как Меланиппой, первой Меланиппой: нимало с собой не покончив, она превратилась в жирную и злобную набыченную солдафоншу, которая присвоила имя и место Ипполиты, чтобы вырастить свою дочь, Меланиппу Два. Был ли я отцом ее дочери, мое второе зрение оказалось милосердно слепым; стоило мне лишить Меланиппу-мать цвета ее девства и в зародыше пресечь ее карьеру, и она из-за озлобленности на самое себя стала столь же неразборчива в связях, как и Сивилла, – этакий хищник с каменным сердцем. Далее, в Тиринфе, я увидел столь же набыченную и ожесточенную Антею, понуждающую к трибадизму нежных девушек, пока Мегапент вынашивал планы государственного переворота с установлением самодвойственной содомократии. Увидел я и Филоною: с разбитым сердцем, но все такая же нежная и милая, она после коротких романтических историй с другими мужчинами и краха всех надежд удалилась в уединенный сельский домик, чтобы доживать свои дни в чуть скрашиваемом книгами и, изредка, мастурбацией одиночестве. О возвышенных поцелуях, которые я проронил с высоты на ее голову, она, по счастью, осталась столь же несведуща, как и о крушении наших детей и государства. Первые выросли, конечно, не в наполовину полубогов (что невозможно), а в самых обычных взрослых – прижимисто-хватких, обреченных. Мальчики, как и было запрограммировано, заглотили мою обручальную наживку, разругались, чей сын должен держать кольцо, пока они будут сквозь него стрелять, чтобы определить моего преемника, и были с легкостью обведены вокруг пальца своей ушлой сестрицей, которая вызвалась предоставить им собственного сына; этим Сарпедоном ее наградил выставленный из последнего класса недоучка, который соблазнил ее, прикинувшись прикинувшимся школяром-недоучкой Зевсом – самый бородатый трюк во всей этой книге; одураченные братья так же легко поступились своими домогательствами в ее пользу, как она сама когда-то сдуру поступилась своей пользой перед домогательствами недоучки. Тогда уже сам Зевс, неодураченный и непозабавленный, подрядил Артемиду сразить за подобное жульничество мою дочь, а Ареса (в убийствах З. никогда не боится перебрать) – отправить к праотцам моих сыновей в десятимиллионной по счету кровопролитной стычке нашей бесконечной войны с карийцами и солимами. Мертвы, мертвы, мертвы. Царством же заправляли алчные вице-цари, в прошлом – мои студенты, дожидаясь, пока подрастет Сарпедон – лишь для того, чтобы пасть в будущем среди обреченных на поражение в Троянской войне.
Последнее видение послужило первым наглядным свидетельством тому, что я уже перелетел обычную панораму и добрался до предвидения: полный страха, оглянулся я тогда в сторону берегов Фермодонта и узрел завершающий ужас: как всегда бескомпромиссная, моя ненаглядная без страха и упрека подвергла меня испытанию Второй Части, дабы проверить свою убежденность, что люблю я не смертное ее существо, а скорее какую-то грезу о бессмертии, чарующим воплощением каковой я ее себе вообразил; не способная играть с жизнью или смертью, после моего отлета она вымыла лицо и руки, почистила зубы, причесала волосы, расстелила постель, улеглась на нее и некоторое время напевала про себя одну за другой все походные амазонские песни, которые ей удалось вспомнить со времен девичества, покуда, как она и ожидала, где-то в середине дня не начались ее первые полнолунные месячные; получив это доказательство, что в конце концов от меня так и не забеременела, она, без малейших колебаний и не изменившись в лице, по самую рукоятку вонзила нож в свою бесподобную левую смуглую грудку. Все шоры, каковые все еще, быть может, застили мой взор, отпали, и я воочию увидел химеру своей жизни. В совершенстве копируя Схему легендарного героизма, я стал не легендарным героем, а совершенной Сброс Я не был Персеем, а моя повесть – "Персеидой", а если бы мы даже ими и были, ну и что? Не я, смертный, а бессмертие было легендой.
П: Что ставит – и отвечает на – твой второй вопрос.
Б: Кому какое дело?
П: Давай-давай. Ты погубил несколько добрых женщин, в том числе и мою дочь неведомо от кого, и героически караем их крушением – да им-то от этого мало радости! Но ты же признаешь, что ты полный новичок в ясновидении, а оно и без того много туманнее, чем видится на первый взгляд: а если я скажу тебе, что на все увиденное ты смотрел со своей колокольни? Что, по крайней мере в ее "смертной части" (см. "Персеиду"), Филоноя вспоминает тебя с большой теплотой и этакой нежной привязанностью, как своего первого настоящего любовника, сокрушается (но не убивается), что ты оставил ее ради Меланиппы, но уже не тяготится, скорее даже ее предпочитая, своей более или менее одинокой жизнью? И что хотя Меланиппа, не такая сдержанная молодая женщина, и в самом деле пырнула себя кинжалом, ее спас от Гадеса случившийся рядом гаргареец, пригожий и многообещающий молодой хирург, который, проходя мимо и услышав крики, ринулся на помощь; чтобы утешить и приободрить, он взял ее с собой в круиз по Средиземноморью, впоследствии женился на ней и сделал счастливой матерью десятерых симпатичных детишек, девятеро из которых – сыновья?
Б: Мне бы это более чем понравилось, будь ты проклят. Вот и все с твоими третьим, четвертым и пятым. Это правда?
П: Кто знает? Все, что я вижу, когда гляжу в этом направлении, – их (сравнительно) бессмертная часть, сама твоя бесконечная история. Так что давай не будем считать риторические вопросы. Ну а что с Химерой, моим величайшим изобретением? Надеюсь, ты не думаешь, что убил подобный образ строкой: "Я воочию увидел химеру своей жизни".
Б: Вовсе нет. Я просто увидел, что никакое это не великое изобретение: в ней нет ничего оригинального; она не в состоянии никому ни повредить, ни помочь; она несообразна, а не чудовищна, и в сравнении, например, с Медузой или Сфинксом невелика даже ее метафорическая мощь. Вот почему там, в кратере, она помогла себя уничтожить, расплавив свинцовый наконечник моего копья: кроме смерти, у нее не было никаких шансов на что-либо мифопоэтическое. Нет нужды упоминать, что, поняв это, я действительно убил Химеру. Незачем стало отправляться в Ликию; я сменил курс, отбросил узду Афины, приударил пятками и полетел прямиком на Олимп.
П: С какой стати, услужливо спрашивает твой умирающий папенька, коли ты уже решил, что бессмертие – дохлый номер? Мегаломания? Честолюбивое утверждение абсурда?
Б: Конечно, я был честолюбив, всю дорогу; но назвать честолюбие на этой эпической шкале простым тщеславием было бы двойной ошибкой. Поскольку, хотя и правда, что страстное стремление Беллерофона к бессмертию было социально неуместно и носило от начала и до конца элитарный характер – фактически преследуя только собственную выгоду, – следует заметить, что не прославляло оно и "его", так как имя, которое ему дали, не настоящее, а лишь вымышленное. В таком случае его репутация, такая, какою она была, есть и могла бы быть, так и остается анонимной. Более того, он, в отличие от изгнанного тирана или сбежавшего растратчика, не наслаждается своим состоянием инкогнито; даже если бы его вздорный план удался, он бы об этом не узнал: в небесах появилось бы еще одно созвездие, носящее на сей раз принятое им имя, – но все же, вопреки "Персеиде", трудно представить, что те структуры, которые мы величаем "Персей", "Медуза" или "Пегас" (Вон он! Сладкий конек, летай с лучшими наездниками, чем я!), отдают себе отчет в собственном существовании – вряд ли больше, чем их нанесенные на страницу буквами соответствия. Или, если каким-то чудом так оно все-таки и есть, что они наслаждаются своими застывшими, замороженными судьбами. Улавливаешь, отец? Ведь ты же мой отец, – старый пард, старый сохатый, старый червь! – я в этом не сомневаюсь: только сын Полиида мог подражать жизни так хорошо, так долго.