П: Так. Хорошо. Так долго – это верно. И хватит рассусоливать об имени Посейдона на твоем свидетельстве о рождении.
Б: Лживые буквы прошпиговали мою жизнь от начала и до конца. Но не жизнь Беллера.
П: Все ближе и ближе. Вон там внизу ты и будешь – очнись для анагнорезиса!
Б: В какое болото, говорил ты, мы падаем? На моем ли языке говорят там люди?
П: Забудь о нем. Нынешние жильцы – краснокожие, говорят по-алгонкински и обладают мифологией, но не литературой. С учетом скорости падения, к тому времени, когда мы приземлимся, сами они окажутся уже белыми и черными, говорить будут более или менее по-английски, обладать литературой (которую никто не читает), но не мифологией. Продолжим рассказ: даже на греческом он достаточно запутан, но я-то знал, к чему все клонится, уже пару сотен страниц назад. На любом языке настала пора для второй подфразы письма Сивиллы.
Б: Верно. ОН НЕ ПОСЕЙДОНОВ СЫН. Я не звездами захваченный Беллер, а звездами хваченный Делиад. Беллер умер в роще той ночью на моем месте, пока я – на его святом – пялил (свою сводную сестрицу) Сивиллу. Был я его смертным убийцей, с тех пор стал его бессмертным голосом: я похоронил Делиада в Беллерофоне, дабы прожить самоотверженным обманщиком всю полубожественную жизнь своего брата, час за часом. Это не моя история, и никогда она таковой и не была. Я никогда не убивал Химарра или Химеру, не объезжал крылатого коня, не спал с Филоноей, не утыкался лицом Меланиппе между бедер: голос, который обращался к ним все эти ночи, принадлежал Беллеру. А история, которую он рассказывает, – не ложь, а нечто большее, чем действительность…
П: Одним словом, легенда. Миф. Филоноя догадалась об этом, знаешь ли, еще в дни Первого Отлива. И Меланиппа – задолго до того, как записала эпизод на скачках. Для меня, само собой разумеется, все, что ты говоришь, само собой разумеется. Я знал все это еще до того, как оно обернулось истиной, и если я сейчас удивлен, то лишь потому, что провидцы видят прошлое и будущее, но не и т. д., – все застает подлинного твоего пророка врасплох. Итак, ты отыграл свою центральную сцену. А на нас летит отнюдь не Элизий, это округ Дорчестер в Мэриленде, Юпсилон Сигма Альфа – как будет еще не одно поколение. Ударившись об него, ты уйдешь в землю глубже, чем твой братец.
Б: Сколько осталось вопросов?
П: Один у меня, два у тебя. После моего ответа – по одному.
Б: Можешь ли ты, Полиид, превратить меня в эту историю? Сделай меня навсегда голосом Беллера, бессмертной "Беллерофониадой".
П: Этот вопрос даже не встает.
Б: Но именно сюда ты и пытаешься меня заманить уже добрых полдюжины страниц! Обещаю занять твое место! Не говори, что это невозможно!
П: Совершенно невозможно – в том наивном смысле, который ты имеешь в виду. Кроме себя, я никого ни во что превратить не могу.
Б: Тогда я погиб. Спокойной ночи, Беллер. Всем доброй ночи.
П: А вот что я могу устроить – не потому, что хочу сделать тебе некое одолжение, а по своим собственным причинам,– так это превратить себя из этого интервью в тебя-в-форме-"Беллерофониады": в некое количество печатных страниц на языке, чуть затронутом греческим; их сможет прочесть ограниченное число "американцев", не все из которых дочитают их до конца или получат от них удовольствие. К сожалению, мне тоже придется сыграть во всем этом определенную роль – Зевса отсюда не выкинешь. Но поскольку я при этом стану твоей, так сказать, гранью, мне достанет свободы заиграть кое-какими собственными гранями: возможно, как "Харольд Брей" – или его невымышленный двойник, законный наследник французского трона и импресарио Второй Революции, окончательного романа Сброс Не "Персеида", допускаю, но это лучшее, что я могу сделать за оставшееся нам время. Быстро подступает приливная вода.
Б: Мне не нравится, как это звучит. Я бы лучше низвергся в заросли колючего кустарника, стал слепой и увечной пророческой фигурой, убегая следов человека, вечно плыл бы по прибывающей с приливом в болоте воде, вслух декламируя Сброс
П: Перестань скрежетать зубами. Либо соглашайся, либо отказывайся.
Б: Согласен.
П: Готово. Хе. Не хочешь несколько последних слов к миру на свободе? Быстренько.
Б: Мне это ненавистно, Мир! Совсем не то имел я в виду для Беллерофона. А это – гнусная, несуразная беллетристика, полная длиннот, дерибасов и дыр, мучительно мурыжимых метафор…
П: Еще пять.
Б: Это не "Беллерофониада". Это просто
Приложение
ТРАГИЧЕСКИЙ ВЗГЛЯД НА ЛИТЕРАТУРНЫЕ ПРЕМИИ
(Выступление при вручении Национальной книжной премии за 1973 год)
Только три отзыва на повести моей «Химеры» были, по сути дела, отрицательны: в «Книжном обозрении Нью-Йорк тайме», в «Нью-йоркском книжном обозрении» и в «Нью-Йоркере». Не пытается ли этот город мне что-то поведать?
Не буду слушать.
Вместо того чтобы благодарить литературных судей за исполнение незавидной задачи со всей возможной для них ответственностью, я собираюсь поблагодарить нескольких повествователей, чье искусство доставило мне в этом году наслаждение – независимо от того, были или нет их книги номинированы. В первую очередь я благодарю старого волшебника из Монтрё, Владимира Набокова, которому давным-давно пора присудить Нобелевскую премию, и Дональда Бартельми, который был хорош с самого начала и становится все лучше и лучше с каждой новой книгой. А также мастеров старшего поколения, Юдору Уэлти и Исаака Башевиса Зингера, чьи рассказы я читал и изучал на протяжении многих лет; и Ишмаела Рида и Джона Гарднера, творческое воображение которых поистине замечательно.
А еще есть и мой прежний сослуживец по Пенн-стейту[5] Томас Роджерс, чей роман «Признания рожденного веком» выделялся среди номинированных. В 1968 году нам с Томом показалось забавным, что мы оказались первыми за всю литературную историю однокашниками, выдвинутыми на одну и ту же премию: его «Погоня за счастьем» и моя «Заблудившись в комнате смеха» обе не выиграли в том году Национальную книжную премию, уступив ее «Ступеням» Ежи Косинского. То, что нас номинировали вместе и в этом году, мы сочли довольно жутким. Если такое случится в третий раз, мы собираемся написать вместе пенсильванско-немецкий готический триллер, озаглавленный Verhexed[6], и не оставить остальным никаких шансов.
Итак. В письме к герцогу Веймарскому Гёте писал: "Я убежден, что отказываться от высоких отличий почти столь же нескромно, как и упорно их домогаться". Согласен, несмотря на известную претенциозность и эфемерность подобного разграничения. Мы все разделяем трагический взгляд на литературные премии, но было бы так скучно, если бы их не было вовсе, и куда приятнее игнорировать их, сперва выиграв. Стоящей литературной премией, по моей оценке, является та, которая при случае будет присуждена писателю, несмотря на то что он или она ее заслуживает. По этому определению Национальная книжная премия по литературе – стоящая литературная премия; я рад принять ее от имени Шахразады, Пегаса и компании – и той Химеры, которую они всё еще преследуют.
Рассказы по сю пору
Мы встречаем сегодняшнее утро во взаимном недопонимании. Вы ожидали, что я прочту что-либо из своей прозы и о ней поговорю, я предполагал, что буду обращаться к группе первокурсников в рамках программы по их ориентации,– и первоначально планировал именно так и поступить. Интересно, удастся ли мне убить обоих этих зайцев.
Что касается ориентировки университетских новичков в их незнакомом академическом окружении, то здесь я не более чем слепой в поводырях у других слепцов. ‹…›
Посему не следует ожидать от меня достаточно конкретных практических советов. С общей же точки зрения, хочу вам напомнить, что буквально ориентация означает определение того, где находится восток (orient/ориент),– либо для целей архитектуры (если вы строите средневековый собор, вам надлежит расположить его в этом направлении), либо из похоронных соображений (правильно ориентированное тело лежит ногами к восходу).
По-видимому, только к концу девятнадцатого века ориентация стала означать и – как буквально, так и фигурально – определение собственного (место)положения и уже только глубоко в двадцатом стала использоваться в приложении к программе университетских первокурсников. ‹…›
Короче, слово ориентация стало обозначать выяснение, где мы в западном мире находимся, пока все больше и больше из нас приходило к подозрению, что мы этого не знаем. Я чувствую себя в своей стихии. В самом деле, когда я прикинул, что же в моей прозе может подойти к данному случаю, я сообразил, что общий проект ориентации – или по крайней мере условие дезориентации, каковое подобный проект предполагает, – является специфической для меня темой, моим фирменным блюдом. Интеллектуальная и духовная дезориентация – фамильная болезнь всех моих главных героев, болезнь, обычно отягощаемая дезориентацией онтологической, поскольку знание, где ты находишься, сплошь и рядом сопряжено со знанием, кто ты такой.