Я намазал булку маслом, посыпал сверху сахарком и начал жевать.
— Возьми Шапиро, — продолжала мама, — двое детей! Беллочка записана белорусской, Абраша — хохлом! У Рабиновичей все дети казахи. Альперовичи — латыши. Мулька Шмек, сын раввина — калмык. И все довольны, все были согласны! Почему ты упираешься?!
— Не знаю, — ответил я.
— Подумай, — сказала мама, — ты сможешь поступить в университет. На филологический. На философский. В Институт Международных отношений. Будешь послом. В Индии, в Малайе. Я знаю? Станешь русским дипломатом!
— Я хочу быть дипломатом-евреем, — ответил я.
Мама тяжело вздохнула.
— Почему люди хотят совместить несовместимое, — произнесла она. Легкий дымок тянулся от пирожков…
Потом пришел папа. Он снял потертое кожаное пальто.
— Он не хочет становиться русским, — выпалила мама.
Папа сел на диван и закурил свой «Беломор».
— Ты слышишь, он хочет быть евреем.
Мороз затягивал окно. Папа курил и слушал рассказ мамы. Он улыбнулся, папа. Я тогда не понимал, чему он улыбался, мой папа, который мог быть в энциклопедии.
— Чему ты улыбаешся, хохэм? — спросила мама.
— Я делаю то, что пока не запрещено, — ответил он.
Мама махнула рукой и пошла подогревать вчерашний борщ.
— Я не настаиваю, чтобы ты записался русским, — сказал папа, — или узбеком, или калмыком. Потому что я не уверен, что если все евреи запишутся калмыками — не начнут преследовать калмыков. Я просто размышляю. Я просто думаю, что если б твоя мама не была еврейкой, она б не преподавала идиотам черчение, а с ее головой стала бы Софьей Ковалевской, или мадам Кюри, или Голдой Меир, с ее головой. Но я тебе ничего не говорю, ничего. Я тебе не говорю, что мой родной брат — армянин, а сестричка — литовка, и если б наши родители это узнали — они б умерли вторично… Потом папа достал новую папиросу, долго чиркал спичкой, обжег палец и задымил.
— Ты знаешь, почему Бог не пустил Моисея в Ханаан? — спросил он.
— Нет, — сказал я, — не знаю.
— Потому что Моисей, великий Моисей, однажды, в своей юности, не признался, что он еврей.
Вошла мама с горячей кастрюлей.
— Чему ты учишь ребенка? — сказала она, — вечно болтаешь глупости! Ешь борщ! — Затем она повернулась ко мне, — а ты, завтра, с утра, пойдешь и заберешь паспорт. Я прошу тебя, будь русским, мне будет легче.
— Нет, — сказал я, — я хочу в Ханаан.
Слезы падали из маминых глаз прямо в горячий борщ.
— Что ты молчишь, хохэм, — повторяла она папе, — что ты молчишь?..
Паспорт я получил. В пятом пункте стояло то, что хотел я.
— Сходи к психиатру, — посоветовала гражданка Красная, вручая его. — Доктор Блох, тоже, кстати, азербайджанец…
Она перестала говорить с папой, считая, что во всем виноват он.
— Ему мало, что он сам еврей, — ворчала она, — такого хлопца губят…
В те дни она работала много, гражданка Красная.
Она засиживалась ночами.
Куда-то торопилась.
Тучи сгущались над Ленинградом.
Евреев вышвыривали с работы, к врачам-евреям не обращались.
В школах, на переменках, евреям устраивали обломы:
— Это вам за то, что вы хотели отравить Сталина.
На нашей коммунальной кухне необъятная Настя часами повествовала о вагонах, где они стоят, какие они и как в них будут перевозить.
— По двести еврейчиков на вагон, — деловито докладывала она и с аппетитом посматривала в сторону нашей комнаты. — Диван я передвину к окну, — мечтала она.
Люди мечтали на коммунальных кухнях великого города.
В воздухе пахло весной и погромом.
И пришел день, когда гражданку Красную попросили составить списки всех евреев ее микрорайона.
— Для отправки в санаторий, — уточнил майор Киселев.
Гражданка Красная принялась за работу — она старательно печатала на высоком «Ундервуде» имена, отчества и фамилии. И адреса. Мелькали там и Поварской, и Стремянная, и Кузнечный. И, прекрасный Невский промелькнул.
Машинка стучала, стучала.
К утру списки были готовы.
— Кто бы мог подумать, что у нас столько еврейчиков? — пропел майор Киселев.
— Медлить не стоит, — сказала гражданка Красная, — а то многие из этих подонков могут улизнуть.
— Об этом не беспокойтесь, гражданка Красная, — успокоил майор…
Первой арестовали ее — гражданка Красная составила подробные списки всех стукачей, мародеров, грабивших квартиры во время войны, и просто рядовых антисемитов микрорайона. Списки были беспощадны — за единожды произнесенную безобидную «жидовскую морду» вас уже включали в список.
Ее посадили в районную кутузку. Допрашивал сам майор Киселев. Он был беспощаден — в списках он шел пятым. Была вскрыта незаконная деятельность гражданки Красной по производству маранов.
Все эти казахи, латыши и прочие были пойманы и переведены вновь в лоно иудаизма. Неизвестно, куда б сослали и саму гражданку Красную, если б внезапно не сдох человек, фигурировавший в списке Красной под фамилией Джугашвили.
Ее выпустили и даже не выкинули из ЖАКТа, разрешив работать «без права допуска к документам, имеющим графу «национальность».
Жизнь для нее потеряла всякий смысл. Из глаз ее ушел свет, янтарные бусы валялись на подоконнике, «Красную Москву» она отдала дворовому алкоголику Борису.
Вскоре она умерла. На ее похоронах были одни евреи. Они установили ей памятник. На сером камне написано: «Гражданке Красной от маранов Ленинграда»…
Великие решения принимаются, когда солнцем полна голова, вы мотаете алгебру и вам еще нет четырнадцати.
Мне не было четырнадцати. Я жил в Ленинграде, на Владимирском проспекте, в двух шагах от Невского между гробовым магазином и мясной лавкой.
Мяса почти никогда не было, гробы — всегда. И чем меньше продавалось мяса — тем больше гробов.
По дороге в Новый театр, который располагался сразу за магазином, перед вами обязательно проносили один, два, иногда три гроба, и поэтому успех спектакля, даже самого отвратительного — был обеспечен.
После гробов шло что угодно…
На меня гробы не действовали. В этом возрасте Бог оберегает нас — и я видел спектакли такими, какими они были — пресными и скучными.
Мои реакции отличались от реакции зрителей: когда они смеялись — я плакал, а когда плакали — смеялся. И больше всего на пьесе «Южнее 38-й параллели», где в роли бессмертного Ким-Ир-Сена был наш сосед по дому актер Коган. Ему скосили глаза, нацепили френч, поджелтили кожу, но с речью не смогли сделать ничего — Ким-Ир-Сен картавил… Впрочем, и сам Коган, когда вышел на пенсию, неожиданно начал косить…
Наискосок от нашего дома, на углу с Невским, в большом старом доме, находился кинотеатр «Титан».
«Титан» — мечта туманного детства. Волнение охватывало меня уже, когда я покупал синенькие шершавые билеты — это были билеты в рай. Туда вела широкая белая мраморная лестница, почти как в Эрмитаже, с глубокими выбоинами от бесчисленных ног — кто не хотел взобраться на седьмое небо?.. Билеты на него были недорогие — рубль. Да, это было еще до реформы. Но и этого рубля я не имел. Я проникал в рай с черного хода — входил через выход. Служительница иногда забывала запирать его на засов, и это был счастливый день!
Стоя на тротуаре и толкаемый прохожими, я прислушивался к ее удаляющимся шагам, ждал еще несколько секунд, затем открывал дверь, бесшумно поднимался по тускло освещенной черной лестнице и оказывался в темном зале. Это был балкон. На партер я не решался проникнуть — там всегда ловили, а до балкона у служительницы не хватало сил подняться.
В темноте я опускался в жесткое деревянное кресло, и экран тут же завораживал меня. Там уже стреляли, изменяли, делали революцию или станки — никогда я не видел ни одного начала, я их додумывал, может, поэтому сейчас лучше всего у меня получаются начала…
В ту осень в «Титане» шел документальный фильм «Путешествие на теплоходе «Победа» по Средиземному морю». Вот такое длинное название, оно еле умещалось на афише. Фильм этот был совершенно особенный — служительница ни разу не забыла закрыть выход на засов. А «Путешествие» уже длилось месяц и вскоре заканчивалось — в понедельник начинался «Ленин в октябре».
Мне не хотелось в октябрь, даже с Лениным, мне хотелось по Средиземному…
Я ждал, служительница упорно гремела засовом, денег у меня не было. И вдруг мне неожиданно повезло — к нам пришли с обыском.
Я не знаю, что у нас можно было найти, но с обыском приходили регулярно. И всегда трое — человек в штатском, милиционер и понятая-дворничиха в грязном фартуке. Ей вообще почти не давали работать. Она возмущалась:
— Или берите на постоянную работу, или дайте подмести двор.
Вместе со святой троицей всегда появлялся и папа — его брали прямо с работы.