– Как? Что? – закричал я так, что милиционер, стоявший на углу, сразу засвистел и, подбежав к нам, сказал:
– Граждане! Драться вы можете лишь тогда, когда при вас есть шесть рублей. Иначе я не позволю…
Но я уже не слушал милиционера, а, схватив Небарися за рукав, потянул его за собой.
В театральном сквере мы сели на скамейку. Я говорю:
– Слушай, Виктор! Скажи мне откровенно. Ты здоров?
– Целиком.
– Виктор… Я тебя знаю… Ты хороший парень и десять лет тому назад ты не был контрреволюционером. Как же теперь, когда мы убедились вообще… достигли… Виктор…
– К сожалению, я – контрреволюционер. И настоящий. Я убедился. Когда человек на двенадцатом году революции идет против власти, такого человека считают контрреволюционером. Понял?
– Понял. Но… Может, еще не поздно все это исправить? Может, тебе не хватает какой справки или «поручительства»? Так ты не беспокойся, Виктор. У меня много знакомых, Виктор…
– Не поможет, – махнул рукою Небарись.
– Да в чем дело? He тяни. Не мучь…
– Дело в… лете…
– Ой, Небарись!.. Или ты мне тут же выложишь свои контрреволюционные штучки, или три рубля пополнят доходы нашей милиции…
– Именно в лете, – продолжал Небарись. – Лето сейчас. Значит, мне, честному советскому гражданину, надо выполнить все очередные директивы власти нашей законной, а я не могу. Пойми ты – не могу! Как известно, на это лето намечено восемь кампаний: отпускная, экскурсионная, курортная, физкультурная, строительная, туризм, спорт и самокритика. Охвачу я все это? Нет. Значит, я контрреволюционер, раз я…
– Знаешь что, Виктор, – перебил я Небарися. – Дело твое швах! Ты пропал! Тебя расстреляют.
Безусловно. Таких людей, которые не умеют строить новую жизнь, надо уничтожать, как саранчу…
– Видишь. Ты тоже так думаешь, – тихо заплакал Небарись. – Возьму я, например, отпуск, как же я тогда самокритиковаться буду или как я тогда в строительной кампании…
– Правильно, Небарись! Тебя надо расстрелять. Человеку, который не может охватить даже восемь кампаний, надо не к социализму идти, а к стенке. Таким, как ты, не место среди нас, храбрых, передовых!
– А как же вы, передовые? – в слезах спросил Небарись.
– Мы?! Ого-го! Слушай, сморкач! Слушай, слюнявый интеллигент! Слушай, ничтожество! Сколько кампаний? Восемь? Получай:
Беру я отпуск (отпускная) и, натянув трусы, пешком иду до Хотомли! Это сорок пять верст. Солнце, свежий воздух, ходьба, дорогою гоняю футбол. Вообще вот и физкультура.
Во время путешествия я изучаю родную страну, ее флору и фауну (туризм).
На берегу Донца я строю шалаш (строительная). Купаюсь и ловлю рыбу (спорт и снова ж таки физкультура).
Каждую ночь я отправляюсь на экскурсии по огородам – за картошкой, по садам – за яблоками и на бахчи – за арбузами (экскурсионная).
Если меня поймают, я это событие буду жестоко самокритиковать, чтоб не пойматься во второй раз (самокритика). Понятно?
– Понятно. А все ж таки ты не все охватил. А курорт где?
– О-о-о! Мокрица! О аппендикс социализма! О несчастный! Слушай же ты, упадочник, как бодрые, живучие элементы охватывают летние кампании на все сто процентов. Слушай и учись. На моем шалаше будет висеть прекрасный плакат «Курорт имени Василя Чечвянского. Сезон 1929 года».
В субботу вечером, когда каждый честный трудящийся имеет по кодексу труда 42-часовой беспрерывный отдых, в одной из 70 харьковских пивных на площади Возрождения сидели двое граждан породы «совработных» и пили пиво. Это были помглавбух треста «Центропудра» Корней Делегаденко и делопроизводитель Аркадий Рукипрочьский.
Какие темные силы толкнули их на почти исключительное среди граждан страны занятие, автор, к сожалению, объяснить не может, но за факт тот полностью ручается.
Делегаденко и Рукипрочьский пили пиво и болтали. О «прогрессе». Обстановка благоприятствовала больше всего именно этой теме. Оркестр играл «Баядерку». Буфетчик на листке бумаги, лежавшем на конторке против стола № 41, написал цифру 10, которая полностью соответствовала десяти пустым бутылкам под столом приятелей.
– Возьмем, например, автопробег, – говорил Рукипрочьский, поднимая с пола сосиску, – возьмем, я говорю, автоперегоны. Я тебя, Корнюша, спрашиваю кон…токорентно: мог ли при царском гнете рабочий или служащий на автомобилях гоняться? Мог, я тебя спрашиваю, участие в рекордах принимать?.. А коли и мог, то разве только тем, что чинил дорогу для буржуев, которые ездили. А теперь – пожалуйста: хочешь – пиво пей, хочешь – рекорды ставь! А масштабчик перегонов, Корнюша! Ленинград – Тифлис или, как говорили до революции, от Кавказа до Алтая, от Амура до Днепра! Вот что значит прогресс!
Ты, Корней, физики не криви. Я тебя, пессимистика, знаю. Ты, конечно, начнешь мне заграницей тыкать. За кордоном, мол, то, за кордоном се. Брось, брат, критику. Я могу разбить ее так, как этот стакан. Ухлопаю и за границу не поеду. Хочешь? Пожалуйста.
Конка ходила, я тебя спрашиваю? А теперь автобусы, трамваи, автомобили не дают по улице пройти. На крышах, я тебя спрашиваю, кто кроме котов устраивал для тебя концерты? А теперь пожалуйста. Громкоговоритель. Раз, два и: «О дайте, дайте мне свободу, не то сбегу, побей меня Господь». Из «Князя Игоря». Аэропланы, пионеры, остановки, плевательницы, такси… Про «Новую Баварию» даже говорить нечего. Плюнул – штраф, к трамваю не с того конца полез – штраф. Мало?
Приятно, черт подери, Корнюша, сознавать, что ты, например, человек. Толкач того самого прогресса, а не какая-нибудь пресмыкающаяся гадюка или тому подобный карась… А? Ты только посмотри, что человек вокруг себя наделал. Радио, техника, физика, химика! И все кто?
Чел-ло-о-о-оек! Венец миро-издания. Царь природы! А ты с критикой…
Выпьем, Корнюша, потому не могу я спокойно про такие вещи говорить. Радость на меня буйная надвигается. Так и хочется крикнуть: эх вы, которые самые…
Ну что ты скажешь, Корней? Неправильно я говорю?
– Ты говоришь правильно, Аркадий, и я с тобой совершенно не согласен, – ответил Делегаденко, обсасывая со свистом хвостик воблы. – Ну какой, например, я царь природы, коли эта ахворизма абсолютно ни к чему? Пустой звук. Мираж-фиксаж и больше ничего. Ну, какой я царь, допустим, природы, коли меня никто не боится, а я всех и всего боюсь?
Дома я боюсь своей царицы Одарки Микитовны, по дороге на службу боюсь опоздать на три секунды, на службе боюсь зава, месткома, секретаря, главбуха, потому как я всего лишь помглавбух. Словом, боюсь, так сказать, по всем правильно взятым линиям: производственной, профсоюзной, нотной[15], служебной и семейной. Какой из меня царь, коли царство мое ограничено шестнадцатью аршинами жилплощади и в этой зажатой монархии царствую, собственно, не я, а жакт?[16] Радио, конечно, харашо, а вот спробуй ты под момент не знать, в каком году была Октябрьская революция, и за такую мелочь ты уже безработный и на твоем месте уже сидит какой-нибудь сопливый хронологист. Режим заедает, Аркаша! «Игра сделана, ставок больше нет!» – вещь, безусловно, нужная, но зачем же делать из меня добровольца авияхема, коли я того, допустим, не хочу? А выпить за прогресс – почему не выпить. Сколько угодно могу выпить и сочувствовать, но позволь мне на чай официанту дать, коли я того, например, желаю.
Приятели выпили, расплатились и, пошатываясь, вышли.
Убирая посуду, официант сунул в карман 20 копеек, которые лежали на столе, под пепельницей. Официант посмотрел вслед приятелям и с укором проговорил:
– Тоже критиканы… А на чай давать можно? Оскорблять человека можно? Слюнявая антиллигенция!
1929Молодой поэт Павлуша Малопийченко ехал к своей невесте, которая жила в Мерефе на даче.
Публики в вагоне не густо. Человек тридцать, больше торговки, возвращающиеся из Харькова с пустыми кошелками. Ехали еще три железнодорожника, седой старичок и две гражданочки.
Гражданочки принадлежали к категории так называемых «пухленьких» блондиночек с ямочками на щеках и «капризными носиками», к категории, сильно распространенной v нас на Украине благодаря климату, ТЭЖЭ и завоеваниям революции, что раскрепостила женщину, вырвала ее из когтей кухни и т. д., и т. п.
Настроение у Павлуши прекрасное. Этому способствовало все: и перспектива свидания с суженой (Павлуша был очень влюблен), и чудесная погода, и, главное, то, что в Павлушином кармане лежал только что из типографии сборник его стихов с посвящением: «Несравненной Елене – звезде моей огненной».
Если добавить, что это был первый Павлушин сборник, ничего не будет странного в том, что Павлуша все время нетерпеливо смотрел на часы, много курил и поминутно перебегал от окна к окну.