тоже вредительство.
— Да брось ты, — сказал председатель, но папироску изо рта вынул и посмотрел на нее с подозрением. — Какое же здесь может быть вредительство? Отравлены, что ль?
— Хуже, — убежденно сказал Леша. — Вот можешь ты мне расшифровать слово «Дели»?
— Чего его расшифровывать? «Дели» значит Дели. Го-род есть такой в Индии.
— Эх, — вздохнул Леша, — а еще грамотный. Да если хочешь знать, по буквам «Дели» это значит — Долой Единый Ленинский Интернационал.
— Тише ты, — сказал председатель и посмотрел на дверь. — Это, знаешь, нас с тобой не касается. Ты мне лучше насчет бытовых условий объясни.
Потом в кабинет, не дождавшись своей очереди, вошел Николай Курзов. Утром ему надо было ехать на лесозаготовки, и он просил председателя выписать ему два килограмма мяса с собой.
— Завтра придешь, — сказал председатель.
— Как же завтра, — сказал Николай. — Завтра мне уже чуть свет отправляться надо на поезд.
— Ничего, отправишься послезавтра. Я справку дам, что задержал тебя.
Он подождал, пока дверь за Николаем закрылась, и нетерпеливо повернулся к Леше:
— Давай рассказывай дальше.
Баба Дуня, которая отрабатывала минимум трудодней, дежуря у продуктового склада, видела, что в председательском окне свет не гас до часу ночи.
Председатель все расспрашивал Лешу насчет условий жизни в лагере, и по Лешиному рассказу выходило, что жизнь там не такая уж страшная. Работают по девять часов, а здесь ему приходится крутиться от зари до зари, кормят три раза в день, а здесь не каждый день и два раза успеешь поесть. Кино здесь он уже с полгода не видел.
Расставаясь, он пообещал Леше приличную работу.
— Пойдешь пока пастухом, — сказал он. — Будешь пасти общественный скот. Оплата, сам знаешь, пятнадцать рублей с хозяина и от колхоза пятьдесят соток в день. Кормежка — по домам. Неделю у одних, неделю у других. Поработаешь пастухом, пообсмотришься, потом, может, подыщем что поприличнее.
В этот день председатель вернулся домой в хорошем настроении. Он погладил по головкам спящих детей и даже сказал что-то нежное жене, отчего та, не привыкшая к мужниным ласкам, вышла в сени и всплакнула немного.
Утерев слезы, она принесла из погреба кринку холодного молока. Иван Тимофеевич выпил почти всю кринку, разделся и лег. Но ему долго еще не спалось. Он вздыхал и ворочался, вспоминая до мельчайших деталей рассказ Леши Жарова. Но потом усталость взяла свое, и он прикрыл отяжелевшие веки. «И там люди живут», — думал он, засыпая.
— Земля имеет форму шара, — объяснил как-то Чонкину Гладышев. — Она постоянно вращается вокруг Солнца и вокруг собственной оси. Мы не чувствуем этого вращения, потому что сами вращаемся вместе с Землей.
О том, что Земля вращается, Чонкин слышал и раньше. Не помнил, от кого именно, но от кого-то слышал. Он только не мог понять, как на ней держатся люди и почему не выливается вода.
Шла третья неделя пребывания Чонкина в Красном, а из части, где он служил, не было ни слуху ни духу. У него уже прохудился ботинок, а никто не ехал, никто не летел, никто не давал указаний, как быть дальше. Чонкин, конечно, не знал, что письмо в часть, которое он отдал Нюре, она не отправила. Надеясь, что начальство забыло о существовании Чонкина, и не желая напоминать о нем даже ценою сухого пайка, она несколько дней носила это письмо в своей брезентовой сумке, а потом тайком от Ивана сожгла.
Тем временем в мире происходили события, которые непосредственного отношения ни к Нюре, ни к Чонкину пока не имели.
14 июня в ставке Гитлера состоялось совещание по окончательному уточнению последних деталей плана «Барбаросса».
Ни Чонкин, ни Нюра никакого представления об этом плане не имели. У них были свои заботы, которые им казались важнее. Нюра, например, за последние дни совсем с лица спала, облезла, как кошка, и еле ноги таскала. Хотя ложились они рано, Чонкин ей спать не давал, будил по нескольку раз за ночь для своего удовольствия, да еще и днем, только она, уставшая, через порог переступит, он накидывался на нее, как голодный зверь, и тащил к постели, не давая сумку сбросить с плеча. Уж она другой раз пряталась от него на сеновале либо в курятнике, но он и там ее настигал, и не было никакого спасу. Она и Нинке Курзовой жаловалась, а та над ней только смеялась, втайне завидуя, потому что ее Николая и раз в неделю подбить на это было не так-то просто.
Но в тот самый день, когда уточнялся план «Барбаросса», между Нюрой и Чонкиным произошло недоразумение, да такое, что и сказать неудобно.
Дело было к вечеру. Нюра, вернувшись из района, разнеся почту и уступивши Чонкину дважды, занималась в избе приборкой, а он, чтобы ей не мешать, вышел с топориком на улицу и взялся править забор.
Поправит столбик, отойдет с прищуренным глазом, посмотрит и радуется сам на себя: вот, дескать, какой я мастер — за что ни возьмусь, все в руках горит.
А Нюра ненароком глянет в окошко и тоже довольна.
С тех пор как появился Иван, хозяйство стало приходить постепенно в порядок. И печь не дымит, и дверь закрывается, и коса отбита да наточена. Взять даже такую ерунду, как железка, чтобы ноги от грязи очищать, а и та появилась бы разве без мужика?
Хороший мужик, плохой ли, надолго ли, ненадолго, а все-таки свой. И приятно не только то, что он тебе по хозяйству поможет, а потом спать с тобой ляжет, приятно само сознание того, что он есть, приятно сказать подруге или соседке при случае: «Мой вчерась крышу перестилал, да ветром его прохватило, простыл малость, пришлось молоком горячим отпаивать». Или даже и так: «Мой-то как зенки зальет, так сразу за ухват либо за кочергу и давай крушить что ни попадя, тарелки в доме целой уж не осталось». Вот вроде бы жалоба, а на самом деле — нет: хвастовство. Ведь не скажешь про него, что паровоз изобрел или атомное ядро расщепил, а хоть что-нибудь сделал, проявил себя, и за то спасибо. Мой! Другой раз попадется такой, что и смотреть не на что: кривой, горбатый, деньги пропивает, жену и детей бьет до полусмерти. Казалось бы. зачем он ей такой нужен? Бросила бы его, да и все, а вот не бросает. Мой! Хороший ли, плохой ли, но все же не твой, не ее. Мой!
Глянет Нюра в окошко, задумается. Долго ли они живут вместе,