Мы частенько обсуждали с мистером Спаггом проблему - что же такое богатство. Он из тех, кто сам выбился в люди. Не раз он говорил мне, что состояние, которое он приобрел, лежит на нем тяжким бременем. Спагг уверяет, что чувствовал себя несравненно счастливее, когда был простым, небогатым человеком. Иногда, угощая меня обедом из девяти блюд, он вдруг признается, что кусок вареной свинины с брюквенным пюре ему гораздо больше по душе, чем все эти разносолы. Будь его воля, говорит он, весь его обед состоял бы из пары сосисок с ломтиком поджаренного хлеба. Но что-то - я забыл, что именно, - мешает ему жить так, как хочется. Сколько раз я наблюдал, как мистер Спагг отодвигал от себя полный до краев или уже пустой бокал шампанского. За фермой его отца, вспоминал он, бежал ручеек: растянешься, бывало, на траве, припадешь к воде и пьешь сколько душе угодно. Никакое шампанское не сравнится с этой живительной влагой! Я посоветовал Спаггу лечь на пол и попить из блюдца содовой. Но он почему-то пренебрег моим советом.
Мне доподлинно известно, что мой друг Спагг, будь это только возможно, с радостью отказался бы от своего состояния. Раньше, когда я ничего не понимал в таких делах, мне всегда казалось, что нет ничего проще, как взять да и отдать принадлежащие вам деньги. Не тут-то было. Богатство - это тяжкое бремя, и вы обязаны нести его на своих плечах. Если у вас есть деньги, много денег, вы обязаны владеть ими ради служения обществу. Вам следует помнить, что они дают вам возможность творить добро и помогать ближним своим, всячески облегчая и скрашивая их жизнь. Одним словом, богатство - это священная обязанность. Спагг так долго и так обстоятельно беседовал со мной на эту тему в клубе - в особенности об обязанности богатых облегчать жизнь бедняков, - что лакей, специально находившийся при Спагге, чтобы подносить ему зажженную спичку каждый раз, когда он закуривал, засыпал, привалившись к косяку, а шофер, ожидавший хозяина на улице, примерзал к сиденью.
Итак, Спагг смотрит на свое богатство как на высокую миссию. Почему бы ему не пожертвовать деньги на какой-нибудь колледж, спрашиваю я. Но Спагг отклоняет мое предложение - он, к сожалению, никогда не учился в колледже. Тогда я обращаю его внимание на фонд помощи учителям: несмотря на все усилия мистера Карнеги и других филантропов, у нас все еще есть несколько десятков тысяч учителей, хороших, опытных, энергичных учителей, которые работают изо дня в день, не имея иных доходов, кроме скромного жалованья. Так они вынуждены будут работать до восьмидесяти пяти лет (если доживут), и только тогда им дадут пособие по старости. Но мистер Спагг не соглашается жертвовать на учителей: эти люди, говорит он, - национальные герои. Они черпают себе награду в своем труде.
Мистер Спагг - человек одинокий, и как бы там ни было, при всей глубине его переживаний, в них есть все-таки что-то эгоистическое. В богатых домах вернее сказать, в особняках - вот где льются невидимые миру слезы, о которых ничего не знают, да и не могут знать счастливые бедняки.
Совсем недавно я был свидетелем трагедии, разыгравшейся в доме Эшкрофт-Фаулеров. Они пригласили меня к обеду. Когда мы садились за стол, миссис Эшкрофт-Фаулер чуть слышно спросила мужа:
- Что, Медоуз уже говорил с тобой?
Мистер Фаулер покачал головой с печальным видом.
- Нет еще, - ответил он, вздыхая.
И супруги переглянулись, словно ища друг у друга сочувствия и помощи, как люди, привыкшие вместе сносить удары судьбы.
Эшкрофты - мои старые друзья, и сердце мое тревожно сжалось. За обедом, наблюдая, как Медоуз - их дворецкий - наполняет бокалы вином, я не мог избавиться от тягостного чувства, что над моими друзьями нависла беда.
Обед кончился, миссис Эшкрофт-Фаулер удалилась в гостиную, оставив нас с Фаулером допивать портвейн. Я придвинул свой стул ближе к Фаулеру.
- Дорогой мой, - начал я, - мы с вами старые друзья, и, надеюсь, вы извините мою нескромность. Мне показалось, что вы и ваша жена чем-то озабочены.
- Да, - сказал он печальным, тихим голосом. - Вы угадали.
- Простите меня, - продолжал я. - Может быть, вы расскажете мне о своем горе: когда поделишься с другом, на душе становится как-то легче. У вас неприятности из-за Медоуза?
Наступило молчание. Я догадывался, о чем пойдет речь, и ждал, когда он заговорит.
- Медоуз уходит от нас, - промолвил он наконец, собрав все свои силы, чтобы произнести эти роковые слова как можно спокойнее.
- Друг мой! - воскликнул я, беря его руку в свои.
- Вы понимаете, как нам тяжело. Прошлой зимой ушел Франклин. И, поверьте, без всякого повода с нашей стороны: мы делали все, что могли. Теперь Медоуз.
В голосе Фаулера послышались слезы.
- Он еще не заявил о своем уходе, - продолжал мой бедный друг, - но мы знаем: он не останется. На это нет никакой надежды.
- В чем же дело? - спросил я.
- Никаких конкретных жалоб у него нет. Просто ему у нас не нравится. Мы ему не подходим.
Фаулер закрыл лицо рукой. Наступило молчание.
Подождав немного, я тихо вышел из столовой и покинул дом, не поднимаясь в гостиную. Несколько дней спустя я узнал, что Медоуз действительно ушел от них. Эшкрофт-Фаулеры просто в отчаянии. Говорят, они решили снять в Гранд-отеле небольшой номер в десять комнат с четырьмя ванными, чтобы хоть как-нибудь дотянуть эту зиму.
Не стоит, однако, сгущать краски и представлять дело так, будто богатые вовсе не знают мгновений истинного безоблачного счастья. По моим наблюдениям, оно приходит к ним именно тогда, когда им удается разориться полностью и окончательно разориться. Можно потерять деньги, играя на бирже или пользуясь услугами банка, или любым другим способом. Техническая сторона вопроса чрезвычайно проста.
Когда богатый человек разоряется, он, насколько я могу судить, чувствует себя превосходно и может делать все, что ему вздумается. В подтверждение правильности моего суждения приведу кое-какие факты из моих недавних наблюдений.
На днях мы с приятелем шли по улице; мимо нас промчалась роскошная машина, в которой сидел элегантный молодой человек, весело болтавший с красивой женщиной. Мой приятель дружески раскланялся с прелестной парой и, сняв шляпу, игриво помахал ею в воздухе, словно желая счастья и удачи.
- Бедняга Оверджой, - сказал он, когда машина скрылась из виду.
- А что такое? - полюбопытствовал я.
- Как? Вы не знаете? - удивился мой приятель. - Он же разорился. Начисто. Потерял все до единого цента.
- Боже мой! - воскликнул я. - Как это печально! Теперь ему придется продать этот красивый лимузин.
- Не думаю, - сказал мой приятель, покачав головой. - Вряд ли он это сделает: его жена наверняка не захочет расстаться с машиной.
Мой знакомый оказался прав. Оверджои не стали продавать машину, так же как они не сочли нужным продать свой великолепный особняк. Надо думать, им было жаль расстаться с ним. Кто-то высказал предположение, что они, наверное, откажутся от ложи в опере. Ничего подобного. Они слишком любят музыку. При всем том в городе уже нет человека, который бы не знал, что Оверджой начисто разорен. У него и в самом деле нет за душой ни цента. Десять долларов - вот теперь его красная цена. Однако я по-прежнему вижу на нем подбитую котиком шубу, которая стоит никак не меньше пятисот долларов.
ЮМОР, КАК Я ЕГО ПОНИМАЮ
По-моему, это только справедливо, если в конце сборника мне предоставят несколько страниц, где бы я мог с полной откровенностью высказать то, что думаю.
Еще две недели назад я взялся бы за перо, чтобы написать о юморе с уверенностью всеми признанного авторитета.
Но увы! Это золотое время прошло. У меня уже не та репутация. По совести говоря, я полностью разоблачен. Некий английский рецензент, помещающий свои статьи в весьма солидном журнале, одного названия которого вполне достаточно, чтобы снять любые возражения, написал обо мне примерно следующее: "Что такое, в конце концов, юмор профессора Ликока, как не ловко составленная смесь гиперболы и литотеса?"
Он совершенно прав. Не понимаю только, как ему удалось разнюхать мои производственные секреты. Но, поскольку тайна уже раскрыта, я охотно признаю, что он действительно докопался до истины: изготовляя что-нибудь юмористическое, я, как правило, спускаюсь к себе в погреб и смешиваю полгаллона литотеса с пинтой гиперболы. Если по ходу дела желательно придать моему новому произведению беллетристическое звучание, я обычно прибавляю еще полпинты катарсиса. Как видите, нет ничего проще.
Все это я говорю только для того, чтобы предпослать моей статье своего рода введение, к тому же мне хотелось бы развеять даже самую мысль о том, будто я настолько самоуверен, что берусь писать о юморе с таким же профессиональным апломбом, с каким Элла Уилер Уилкокс* пишет о любви, а Ева Тэнгвей** рассуждает о балете. Единственное, на чем я позволяю себе настаивать, - это то, что я обладаю не меньшим чувством юмора, чем другие люди. Впрочем, как это ни странно, я еще не встречал человека, который не думал бы о себе того же. Каждый признает, когда этого нельзя избежать, что у него плохое зрение или что он не умеет плавать и плохо стреляет из ружья. Но избави вас бог усомниться в наличии у кого-нибудь из ваших знакомых чувства юмора, - вы нанесете этому человеку смертельное оскорбление.