Всё говорит о том, что если раньше и пытались убирать, то со временем бросили это гиблое дело и сдались.
Боря смотрел на старика, что не обращал внимания на окружающий мир, и первое время даже не мог понять, что делать. Только сумки и пакеты сложил у дивана. И снова к старику подошёл. Сел рядом. Показывали какой-то концерт. Люди пели и смеялись не в такт. А фоном показывали людей с напряжёнными лицами, что явно отрабатывали почасово, нагнетая веселье.
«Инсульта, бляха-муха… он вообще может тебя не помнить», — прикинул внутренний голос.
Боря осмотрелся и заметил фотографию в рамке с чёрной полоской у телевизора в серванте. А там девушка лет двадцати с пышной причёской с химической завивкой, да только фотография чёрно-белая ещё.
— Степаныч, — протянул Боря, ощущая такую боль сочувствия, что внутри всё сжалось. И вроде не болит ничего по факту, а шкуру с себя снять охота. И на старика одеть. Чтобы разделить с ним его тоску и отчаянье.
— Знаешь, Борь, — вдруг ответил старик. — Я вот всё в толк не возьму за артистов этих, певцов и танцоров. С одной стороны, конечно, «нам песня строить и жить помогает». Куда ж без хитов прошлых лет? Ностальгия людей терзает. Тоскуем за мир, который не вернуть. А с другой стороны, если взять всю эту шоблу и сжечь на костре, то для мира ничего не изменится. Страна даже не заметит, — старик вдруг повернул голову и посмотрел на бывшего подопечного пустыми глазами. Все слёзы выплаканы, новых не будет. — Ничего не изменится, Борь. Глобально, это всё — паразиты.
Глобальный кивнул. И обнял старика. Затем выключил телевизор. Распахнул шторы, открыл окна. Свежий воздух ворвался в помещение.
Уже не сквозняк, а Боря принялся кружить по комнатам. Сначала собирая в пакеты бутылки, затем очищая ковёр в ванной. Тут же принялся перемывать гору посуды и драить полы с тазика.
— Они все ни хрена не значат без рабочего класса, — продолжал рассуждать старик, словно не обращая внимания на всю эту суету гостя. Инсульт разбил его тело, едва двигалась левая рука, но не был задел речевой аппарат. А мышление если и пострадало, то не заметно. И старик рассказывал, как раньше на лекциях, с выражением и эффектными паузами. — Но если раньше вся эта сволота хотя бы в общих рамках понимала, что поёт она, танцует и выкобенивается для народа, на радость трудящимся, то теперь это всё — элита.
Зачистив комнаты, закинув стирку в стиралку и вытащив ковёр сушиться на балкон, Боря нашёл в шкафах чистое бельё, и принялся за преображение самого старика.
— Элита, блядь! Ты слышал? — бормотал Степаныч, пока Боря его раздевал и помогал забраться в ванную. — Миллионеры, которые стоят на плечах нищего, голодного народа. Элита, которую мы заслужили. С ебалами толстыми и важными, как будто лекарство от рака изобрели. А они хоть одну школу, хоть одну больничку открыли? Институт там какой-нибудь, фонд помощи тому народу? Нихуя, Борь! Ни-ху-я. Даже те, что насмеяли на миллиарды у того же народа, думают, что с собой заберут всё нажитое. Им там нужнее.
Глобальный намылил старика что называется «от рогов до копыт», пытаясь вместе с той грязью смыть и скверное настроение. Но даже с зажмуренными от шампуня глазами, сплёвывая пену, Степаныч продолжал вещать как народный рупор:
— Только ноют всё, как им плохо живётся. И несут какую-нибудь хуйню. То земля у них плоская, то партия недодала, то мать недолюбила. Им что тогда жилось херово, притесняли. Цензура, ага. Пидорасы красные. Что сейчас живётся ужасно, свободы много. А что с ней делать, не знают. По-прежнему кругом одни пидорасы, ага. Только уже трёхцветные. Или трёхполосные. Главное, что не радужные. Радуга теперь под запретом. Нельзя радугу.
Боря вытер старика насухо большим полотенцем, вернул в зал и усадил на диван. А затем принёс ножницы из ванной и принялся состригать ногти. Те скорее превратились в когти. Большие, жёлтые, толстые как будто из обсидиана. Не стригутся, не рубятся. А как надавишь как следует — стреляют как пули, и летают по всей комнате.
— А у самих ебала тоньше не становятся. И любовницы во внучки и любовники во внуки годятся. Так может и права та цензура была, когда такого блядства не позволяла? И попробуй к таким на людях подойти, сказать, что не правы. Охрана скрутит. Потому что что? А потому, Борь, правда им твоя нахуй не нужна. Своей много. Особой. Элитной. С короной на голове и алмазами в зубах, они всё поют и танцуют, смешат и выёбываются как могут.
Боря вздохнул и принялся стричь старика. Космы мягких как пух волос полетели по комнате. Спереди уже не растут, а позади опустились ниже плеч. Хоть косички плети. Усы и борода давно слились в одно целое. И Глобальный половину баллончика пены для бритья извёл, пока брил и состригал лишнее.
— А что же мы, рабочий класс? — продолжал говорить заросший старик. — А ничего, Борь. Ни-че-го. Вся страна как на нас держалась, так и держится. Потому что если нас на костре хотя бы подпалить, то всё встанет в тот же день. Всё, Борь. Так почему у них всё, а у нас ничего?
Три одноразовых бритвы рядом полегло, прежде чем на Глобального снова посмотрел не какой-то старик, а Василий Степанович. В чистой одежде, с лицом человека, а не слюнявого животного.
Боря даже его перед зеркалом поставил и сорвал с того зеркала покрывало.
Немного толстоватый, скорее даже одутловатый, подтягивающий левую руку, баюкая её в правой, он всё же был тем самым Степанычем, который учил Борю уму-разуму по жизни. И теперь этот мудрый старик замолчал, глядя на себя в отражение. А затем… повернулся.
— Борь… спасибо.
Глобальный кивнул и пошёл на кухню готовить человеческую еду, а не закуску. И пока жарилась колбаса с яичницей, да луком, пока строгались салаты и открывались консервы, Степаныч рядом на кухне сидел. Только не говорил уже ни слова. Он смотрел на свои пальцы и словно пытался понять, что произошло за последнее время.
Когда Боря перед ним сковороду с горячей едой поставил, да крышку открыл, Степаныч желток поддел вилкой, понюхал. И принялся уплетать за обе щёки. Со здоровым аппетитом. Так, как будто неделями ничего не ел.
«А может и не ел, только пил», — подсказал внутренний голос.
Боря и сам угостился, но больше на преподавателя смотрел. Тот похорошел, посвежел. И рубашка модная. Уже не страшный старик за столом, костерящий всех и вся. А мужчина в самом расцвете сил, как сказал бы Карлсон Малышу.
И пока Борис пытался понять кто теперь из них Малыш, а кто мужик с пропеллером, Степаныч вилку отложил. И выдохнув долго, произнёс:
— Жена…
Боря так и застыл с полным ртом. Только что на лице человека была жизнь, и вновь исчезла. Ветром краски сдуло. Он словно вспомнил всё, что произошло. И это его не радовало.
Украдкой дожевав, Боря оставил старика наедине с этим моментом и отправился пылесосить, затем бегал по этажам выносить мусор в тапочках хозяина. А когда вернулся, Степаныч по-прежнему сидел на кухне и смотрел на вилку с подцепленным огурчиком. Ту банку Боря в шкафу нашёл и открыл.
— Жена, — повторил он тихо. — Борь… нет её теперь. А я есть. Зачем?
Боря давно переоделся из формы в домашнее. То возясь с пылесосом, то со шваброй, то с посудой, он раз за разом проходил миом старика. Но тот сидел неподвижным, как статуя. И раз за разом повторял одно и то же слово — «жена».
На десятом повторе, Боря не выдержал и сказал:
— Слушай, Степаныч, ну ты же нам постоянно говорил, что не любишь жену. Насмехался над ней ещё всегда. Шутки шутил. Костерил её же. Помнишь?
Уже не Степаныч, а Василий Степанович резко треснул по столу кулаком. И громогласно заявил:
— Я не любил? Да я её больше жизни любил! Все же ради неё, всё в дом. Цветы ей всегда и любимые конфеты. С печеньем шоколадным. Всегда к ней домой спешил как что. Ты что такое говоришь, Борис? Я же свою Аллочку больше всех на свете любил. Она у меня всю жизнь одна-единственная. Золото-человек была.
Боря вытер нос рукавом, присел рядом. Чудно было наблюдать трансформацию сексиста и женоненавистника в романтика и однолюба. Послушав ещё несколько минут о романтических моментах в жизни Степаныча, Глобальный снова вставил слово: