По черной лестнице игорного дома тащили огромный глобус, похожий на убитого зверя.
– Что это, Мишка?
– Земля-матушка. В Гостином дворе купил. Не признала, что ли? Когда кончится вся эта петрушка, поедем путешествовать.
– В Венецию.
– В Венецию.
– К пирамидам Египетским, к их звериным богам?
– Туда тоже.
– А в Северо-Американские штаты?
– Коли хочешь, и туда поедем.
– Ты познакомишь меня со своими приятелями, ковбоями? Не могли же они все погибнуть в драках в салуне?
– Разумеется, нет. Многие из них собирались жить долго. Думаю, сейчас некоторые из них разбогатели и сами нанимают ковбоев… Конечно, я сведу тебя с ними. Мы пропустим по стаканчику в салуне, вспомним старые добрые времена, выпьем за упокой мятежной души Тнапи…
– А потом мы поедем к индейцам… Там еще остались настоящие индейцы, Мишка?
– Конечно, остались. Сиу, семинолы…
– И я увижу настоящего Чингачгука Большого Змея, как у Фенимора Купера. Он будет высокий, смуглый, невозмутимый, с трубкой мира в зубах…
– Ты моментально влюбишься в него и убежишь с ним с прерию. Будешь жить, как настоящая скво, жарить мясо на костре, выделывать шкуры…
– А ты с горя снова пойдешь в ковбои, но мигом разбогатеешь, станешь крупным скотопромышленником и обманом скупишь на корню земли несчастных индейцев вместе с моим Чингачгуком…
– Точно! Именно так я и сделаю! И верну тебя назад, потому что Чингачгук, потеряв земли предков, помрет от тоски, а тебе все – трын-трава!
– А я притворюсь, что снова стала твоей, а сама выберу момент и зарежу тебя в постели острым кинжалом, чтобы отомстить за моего Чингачгука! Это будет славная месть, и гордый Чингачгук возрадуется на Полях Верхней Охоты!
– Боже мой! До чего ж ты, оказывается, кровожадна!
– Да, я такая!
– Иди сюда! Пока ты меня еще не зарезала, я хочу…
– Мишка, ты сошел с ума! Сейчас день, и сюда в любую минуту Федор может войти, и Иннокентий Порфирьевич… Мишка-а!
– Я им войду… Я им всем так войду… Они у меня вообще больше никогда никуда войти не смогут… Со-онька!
Все их игры и развлечения были напоены какой-то судорожной лихорадочностью, словно оба знали, что вот-вот предстоит расстаться. О том почти не говорили, скрывая тревогу друг от друга. Иногда, впрочем, прорывалось.
– Сонька, но это же глупость немеряная, что мы так живем. У меня 20 000 дохода, а у тебя – 20 рублей. И ты мне не позволяешь…
– Ты опять хочешь меня купить?! Тебе моя независимость поперек горла? Я так и знала…
– Подожди! Да не заводись ты! Ну можно же как-то сделать, чтобы и гордость твою треклятую не ранить, и я чтоб дураком себя не чувствовал… Позволь мне хоть на будущее тебя обеспечить. Деньги в банк положить на твое имя… Не захочешь, не будешь их трогать…
– На будущее? А ты сам куда же собрался?
– Да никуда. Просто… Ну вот напьюсь пьян и замерзну под забором…
– Зима, однако, кончилась уже. Весна, Мишка! Ты приметил? Трудно теперь замерзнуть…
– Да еще чего! Долго ли умеючи?! Я – человек ненадежный, вот в чем петрушка…
– Мне никаких надежд от тебя не надо… И денег… Только тебя самого…
– Сонька, ты меня с ума сводишь. Я и так-то не шибко… а подле тебя и вовсе дураком делаюсь…
– Это, что у нас, про это потом рассказывают, но это смертью кончается. Я такое видала раньше. Со стороны. Ты, Мишка, знаешь?
– Знаю, пускай! Или ты иначе чувствуешь? Тогда – беги сейчас, я держать не стану. Выть буду, зубами себе руку отгрызу или вон скопцом стану, коли совсем невмоготу, но не буду держать.
– Как странно. Я учила детей, ты делал свои дела, все было спокойно, прохладно и понятно. Мы могли бы… Ты мог бы еще мануфактур прикупить, или на бирже… Я собирала бы материал, писала романы, и тоже довольна… Но вот… И самое смешное, что я теперь ни о чем не жалею…
– Я тоже, Сонька, я тоже, только я говорить о таком не могу…
– Я вспоминаю иногда, помнишь, ты рассказывал мне про драгоценный камень – Глаз Бури…
– Да! При чем тут?… – Туманов ощутимо вздрогнул. – К нам с тобой…
– Мы как будто сейчас находимся в нем…
– В ком? В камне?
– Да нет же, глупый! В глазе настоящей бури. Ты говорил: тишина, покой, мгновенная передышка, а вокруг – гроза, ураган, угроза кораблю и жизни матросов… И нельзя там остаться…
Туманов помолчал. Прижал Софи к себе и зарылся лицом в ее волосы. Потом выговорил с трудом.
– Это верно, но… Софья, если бы ты знала, как мне жаль…
– Ненавижу.
– О ком ты, милая?
– Что?.. – Грушенька вздрогнула. Она никак не думала, что слово сорвется вслух. А ну как он догадается? Тогда уж точно, всю любовь ветром сдует! Она пробормотала что-то неразборчиво, стремительно обняла Гришу, прижалась, торопливо начала целовать, не глядя, куда – будто бы неумело, так ему больше всего нравилось.
– Ну, что ты, что ты, глупая! Снова дрожишь вся. Чего боишься?
– Боюсь, что это все кончится! – выговорила она, и впрямь едва справляясь с нервной трясучкой. – Вот так: моргну, и ничего нет! Не бывает, чтобы так хорошо! Понимаешь?!
– Господи, Грушенька. Ты… как Эолова арфа, – он засмеялся было, потом начал рассказывать – бессвязно, прерываясь на лихорадочные ласки, – в Пятигорске… мы непременно поедем с тобой… на горе Машук – беседка, и там… что-то такое, чуть ветерок – тут же отзывается, звенит… даже если самый слабый… да у Лермонтова об этом… помнишь? Вот так и ты…
Сам ты арфа, с отчаянной, болезненной нежностью подумала Грушенька. Тебя беречь надо, а она… Ведь скажет, скажет, вот-вот скажет!
Одного она не могла понять: как это Софи до сих пор еще не сказала? С какой такой щедрости подарила ей это неслыханное счастье: день за днем, неделю за неделей?!
Они встречались почти каждый день. Обедали в той самой студенческой столовой или шли в кофейню; впрочем, на кофейню у Гриши не всегда доставало денег, и Грушенька очень убедительно доказывала, что в столовой ей больше нравится. Бродили по городу – часами, над темной водой каналов, мимо совсем не парадных облупленных стен с редкими слепыми окошками. Гриша останавливался и, глядя в серое небо над крышами, призывал ее почувствовать:
– Вот, он, город – сам по себе… чувствуешь, да? И, кажется, в нас не нуждается. Если б мы вдруг исчезли, он жил бы точно так же: эти камни, вода, туман… вон тот пес в подворотне. Да, пес – он, приглядись-ка к нему: он знает!..
От таких его слов Грушеньке становилось жутко, и кружилась голова, и казалось: тощий черный пес и впрямь что-то эдакое знает, и вот-вот сверху, с карнизов, спустятся, трепеща на ветру, светящиеся лиловатые призраки… Точно, те, что живут, здесь не хозяева, думала она, хозяева – те, кто здесь умер! И мы с Гришей умрем и будем вот так же… Тут ее охватывал такой страх, что спасение было одно: немедленно начать с Гришей целоваться. Действовало сие средство, надо сказать, великолепно.