— Я мог бы сделать все, если бы у меня были деньги, — декларировал он. — Дайте мне тысячу фунтов для начала, и я умру в такой же роскоши, что и Ротшильд.
Его дочь имела привычку сидеть с локтями на столе, хотя часто получала выговор за это со стороны своей бабушки, которая никогда не забывала быть вежливой и в свое время во всю смотрела за выражением лица собственного отца, не желая пропустить его указаний.
Джарред мало-помалу внушил дочери глубочайшую веру в его гениальность. Он говорил о тех вещах, которые мог бы сделать и еще сделает, если судьба будет благосклонна к нему — это была наиболее частая тема, к которой он обращался в своих монологах. Эти рассказы обычно были рождены ярким воображением и пинтой шестипенсового элля.
Луиза Гарнер безоговорочно доверяла своему отцу и жила с постоянным чувством гнева против общества за то, что оно не признавало и плохо обращалось с ним. Ей казалось очень несправедливым то, что такой человек, как Джарред Гарнер, не мог иметь своего места и власти, карет и лошадей, прекрасного дома, роскошной одежды и собственной земли, дающей ежедневное пропитание. Должно быть, существовала какая-то ошибка, сплетение лжи в мировом механизме, допустившем, чтобы Джарред носил, обтрепанные ботинки и ел скудный обед. Это чувство, воспитанное дикими отцовскими монологами, росло вместе с тем, как росла Луиза и нашло свое выражение в скрытом недовольстве, которое отображалось даже на ее лице, таком похожем на отцовское, только глаза были больше и мягче и рот выглядел более маленьким и аккуратным, но цвет кожи и черные волнистые волосы выглядели такими же цыганскими и в каждой черте лица была решительность и гордость. Красота Луизы Гарнер была мягкой и спокойной, ее чистота была искренней и неподдельной. Да, в моменты хорошего настроения мистер Гарнер мог сказать: «Лу, неплохая девочка». Ни эгоизм, ни тщеславие не нашли себе места на Войси-стрит. Другие пороки могли бурно разрастаться здесь, но для этих здесь не было благоприятной почвы.
Это была ее участь — выносить все трудности жизни, сидеть неизвестно на чем, спать на самом краешке кровати ее бабушки, раньше всех вставать и позже всех ложиться, бегать по разным поручениям в дождливую погоду, носить туфли даже после того, как они переставали выполнять свою функцию, питаться разными остатками и в награду за это получать нравоучения от отца, смешивающиеся с ругательствами и ворчанием бабушки.
Тяжелая жизнь — и Лу знала это, как знала и то, что она была лучше и умнее окружающего ее мира. Зеркало с обшарпанной задней стороной, напоминающей какую-то кожную болезнь, говорило ей, что в ее внешности больше жизни и красок, чем во внешности других людей, только слегка осунувшееся и бледное лицо говорило о преждевременных заботах, которые свалились на ее плечи. Не проходило и пятнадцати минут с момента появления ее на улице, чтобы она не услышала комплимента по поводу своей внешности. Но что толку от этого, когда нет хорошего платья?
«Лучше бы я была уродиной, — говорила она себе, — или по крайней мере менее привлекательней, тогда бы меня хоть не задевали, когда я выхожу на улицу».
Одна только вещь оживляла ее безрадостную жизнь. Когда Джарред был в хорошем настроении от построения своих планов на будущее и когда его дела в «искусстве» шли успешно, он мог позволить дочери перенести шитье в гостиную и работать здесь, пока он курит или лакирует очередную скрипку. Ее любимое место зимой было в углу комнаты, возле камина. Джарред всегда поддерживал в нем огонь, летом она любила сидеть на подоконнике открытого окна. Но такие моменты бывали очень редко, как уже отмечалось. Джарред держал своих женщин на расстоянии и поэтому Луиза проводила свои вечера в скучных диалогах с бабушкой, чьи беседы были затяжными монологами на излюбленную тему о трудной жизни рода Гарнеров.
В один из таких сырых зимних вечеров, менее чем через неделю после, описанного обеда на Фитсрой-сквер, Луизе было разрешено перенести свою работу в комнату Джарреда — латание шерстяного носка своего отца. Это была работа, которую она довела до совершенства, постороннему наблюдателю могло показаться, что Луиза чинит один и тот же носок; те же зияющие дырки на пятке, дырки, прорванные пальцами. Но Лу упорно все зашивала и зашивала, не жалуясь на свою участь, но вовсе не потому, что она любила шитье. «Ни у кого не было еще таких неумелых рук, как у нашей Луизы», — говорила миссис Гарнер, держа в руках работу девушки. Луизе очень нравилось читать романы и слушать музыку. Она могла часами просиживать над чтением изодранной в клочья книги, если ей разрешали оставаться так долго одной. Или иногда пробиралась в отцовскую комнату и там слушала, как он пытался насвистеть мотив какой-нибудь песенки. Луиза пробовала также аккомпанировать себе на разбитом старом фортепьяно, которое служило удобной полкой для пустых чайников, глиняных трубок, порванных ботинок, старых газет, и стояло в углу комнаты. У Лу был неплохой голос — сильное контральто, совсем не похожий на звонкое пение Флоры Чемни. Луиза некоторое время училась в школе на Войси-стрит и поэтому была более образованной, чем большинство окружающих ее молодых женщин. Она получала также некоторое образование от своего отца, в основном сводящееся к описанию их несчастного положения и утверждению о существовании более прекрасной жизни за пределами Войси-стрит. Луиза была зла на судьбу за то, что та бросила ее в эти трущобы, не любила местных жителей, для которых эта улица была единственным миром и у которых не было даже желания покинуть его. Были здесь и люди, не знавшие или, не подозревавшие о существовании другой жизни, отличной от Войси-стрит. Все их стремления и желания были связаны с этой улицей и с площадкой, где мясник крутил свою сосисочную машину. Если даже они и становились богатыми, что было весьма сомнительным, то и в этом случае у них не появлялось ни малейшего желания посетить ворота Принца или Парк-лэйн. Они могли лишь предаваться дикому разгулу на Войси-стрит, купаясь в роскоши. Ели своих поросят, тех же устриц, иногда посещали какой-нибудь театр и даже могли любоваться на протяжении нескольких часов океаном, но с тем, чтобы тут же вернуться на всем сердцем любимую Войси-стрит. Такая привязанность к этой улице была схожа с привязанностью гавайского дикаря к своим хлебным деревьям и коралловым бухтам — единственному, что он мог видеть на суше и на море. Но даже те немногочисленные знания, которые были у Луизы, помогли ей вырваться, хотя и мысленно, из этой рутины. Всем сердцем она презирала Войси-стрит.
Она сидела в один из таких вечеров на каминной решетке и временами прилежно штопала, а временами приостанавливала свою работу и сидела с натянутым на руки носком, поглядывая на огонь и погружаясь в мечтания — маленькая фигурка с черными волосами, спадающими на лоб, одетая в странное платье, первоначальный цвет которого был скрыт грязными пятнами, подобно тому, как Джарред переделывал палитру одной картины в другую.