Я бродил там около двух часов, как сумасшедший, между гуляющими, деревьями и статуями. Возвращаясь домой, я встретил у ворот слугу, бежавшего за доктором; с Полиной случился новый нервический припадок, после которого она начала бредить. На этот раз я не мог выдержать, бросился в ее комнату, стал на колени и взял ее руку, свесившуюся с постели. Дыхание ее было тяжело и прерывисто; глаза закрыты, и несколько слов без связи и без смысла судорожно выходили из уст ее. Доктор вошел.
— Вы не сдержали своего слова, — сказал он.
— Увы! Она не узнает меня! — отвечал я.
Однако ж при звуках моего голоса я почувствовал, что рука ее задрожала. Я уступил свое, место доктору; он подошел к постели, пощупал пульс и объявил, что второе кровопускание необходимо. Но, несмотря на выпущенную кровь, волнение все усиливалось и к вечеру открылась у нее белая горячка.
В продолжение восьми суток Полина была добычею ужасного бреда; она не узнавала никого, думая, что ей угрожают, и призывая беспрестанно к себе на помощь. Потом болезнь начала терять свою силу; совершенная слабость и истощение следовали за этим безумным бредом. Наконец в девятое утро, открыв глаза после, несколько спокойного сна, она узнала меня и назвала по имени. Невозможно описать, что происходило тогда во мне; я бросился на колени, положил голову на ее постель и начал плакать, как ребенок. В эту минуту вошел доктор и, боясь, чтобы не сделалось с нею волнения, приказал* мне выйти. Я хотел противиться, но Полина пожала мне руку, говоря сладостным голосом:
— Идите!
Я повиновался. Восемь суток я почти не смыкал глаз, сидя у ее постели, но теперь, успокоясь, тотчас погрузился в сон, в котором так нуждался.
В самом деле, горячка начала мало-помалу уменьшаться, и через три недели у Полины осталась только большая слабость. Но в продолжение этого времени хроническая болезнь, которою она страдала в прошлом году, усилилась. Доктор предписал ей лекарство, которое уже ее излечило, и я решился воспользоваться последними прекрасными днями года, чтобы посетить с нею Швейцарию и оттуда проехать в Неаполь, где думал провести зиму. Я сказал Полине об этом намерении, она улыбнулась печально и с покорностью дитяти согласилась на все. Итак, в первых числах сентября мы отправились в Остенд, проехали Фландрию, совершили путешествие вверх по Рейну до Баля; посетили озера Биенское и Невшательское, останавливались на несколько дней в Женеве, наконец побывали в Оберланде, Брюниге и проехали в Альторф, где ты встретил нас в Флелене на берегу озера четырех кантонов.
Ты поймешь теперь, отчего мы не могли подождать тебя: Полина, увидев намерение твое воспользоваться нашей шлюпкой, спросила у меня твое имя и вспомнила, что часто встречалась с тобой у графини М., у княгини Бел… При одной мысли быть вместе с тобою лицо ее приняло такое выражение страха, что я, испугавшись, приказал гребцам отчалить при помощи весел, и, верно, ты приписал это моей невежливости.
Полина легла в глубине шлюпки, я сел подле нее и положил ее голову на свои колени. Прошло уже целых два года, как она оставила Францию, страдающая и только во мне имеющая опору. С того времени я был верен обязательству, которое принял на себя; я заботился о ней, как брат, чтил ее, как сестру; я напрягал все способности своего ума, чтобы предохранить ее от горести и доставить ей удовольствие; все желания моей души вращались вокруг надежды: быть любимым ею. Когда мы долго живем с кем-нибудь, бывают мысли, которые приходят в одно время обоим вместе. Я увидел глаза ее, омоченные слезами; она вздохнула и, пожимая мою руку, которую держала в своей, сказала:
— Как вы добры!
Я содрогнулся, услышав ответ на мою мысль.
— Все ли я исполняю, что должно? — спросил я.
— О! Вы были ангелом-хранителем моего детства, улетевшим на минуту и которым Бог наградил меня теперь под именем брата.
— И взамен этой преданности не сделаете ли вы чего-нибудь для меня?
— Увы! Что могу я сделать теперь для вашего счастья! — сказала Полина. — Любить вас?.. На виду этого озера, этих гор, этого неба, всей этой возвышенной природы, в присутствии Бога, который создал их, я люблю вас, Альфред! Я не открываю вам ничего нового, произнося эти слова.
— О! Да, да; я это знаю, — отвечал я, — но не довольно любить меня; надобно, чтобы жизнь ваша была соединена с моею неразрывными узами, чтобы это покровительство, которое я получил как милость, сделалось для меня правом.
Она печально улыбнулась.
— Зачем вы так улыбаетесь? — спросил я.
— Потому что вы видите всегда земное будущее, а я небесное.
— Еще!.. — сказал я.
— Без заблуждений, Альфред: они-то делают горести тяжкими и неисцелимыми. Неужели вы думаете, что я не известила бы мать свою о моем существовании, если бы сохранила какое-нибудь заблуждение. Но тогда я бы должна была в другой раз оставить ее и вас, а этого уже слишком много. Я сжалилась сначала над собою и лишила себя большой радости, чтобы пощадить потом от сильной горести.
Я сделал движение, чтобы умолять ее.
— Я люблю вас, Альфред, — повторяла она, — я буду говорить это до тех пор, пока язык мой будет в состоянии произносить два слова; но не требуйте от меня ничего более и позаботьтесь о том, чтобы я умерла без угрызений…
Что мог я говорить, что мог делать после такого признания? Взять Полину в свои объятия и плакать с ней о счастье, которое Бог мог бы нам позволить, и о несчастье, в которое ввергла нас судьба.
Мы прожили несколько дней в Люцерне, потом поехали в Цюрих, а оттуда по озеру в Пфефер. Там мы думали остановиться на неделю или на две; я надеялся, что теплые воды принесут какую-нибудь пользу Полине. Мы пошли к целительному источнику и, возвращаясь, встретились с тобою на тесном мостике в этом мрачном подземелье; Полина почти до тебя дотронулась. Эта новая встреча так взволновала ее, что она захотела уехать в ту же минуту. Я не смел противиться, и мы тотчас пустились по дороге в Констанс.
В то время для меня не оставалось уже сомнений — Полина все более ослабевала. Ты никогда не испытал и, надеюсь, никогда не испытаешь этого ужасного мучения: чувствовать сердце, которое любишь, понемногу перестающее жить под твоею рукой, насчитывать каждый день несколько более лихорадочных биений пульса и говорить себе каждый раз, прижимая к груди это обожаемое тело, что через неделю, через пятнадцать дней, может быть, еще через месяц это создание Божие, которое живет, мыслит, любит, будет только холодным трупом без мыслей и без любви!
Что касается Полины, то чем более приближалось, по-видимому, время нашей разлуки, тем более можно было сказать, что она соединила в одно для этих последних мгновений все сокровища своего ума и души. Без сомнения, любовь моя украсила поэзией этот сумрак ее жизни; но последний месяц, протекший между тем временем, когда я встретил тебя в Пфефере, и тем, когда с террасы гостиницы на берегу озера Маджиоре ты бросил в нашу коляску букет померанцевых цветов, — этот последний месяц будет всегда жить в моей памяти.