Когда он говорит это, меня охватывает быстрое запретное счастье, потому что это снимает с меня часть вины. А потом я снова ощущаю вину за свои чувства.
— Покажи мне, — прошу я. — У тебя должна быть карточка. Покажи.
Он отходит, достает из кармана кителя фотографию и приносит ее мне. Они снялись втроем.
Меня нервирует этот образ его другой жизни, о которой я ничего не знаю. Его настоящей жизни. Жизни, в которой есть семья, страна, долг, обязательства. Я заглядываю в историю, которая не имеет ко мне никакого отношения.
Первое, что я замечаю, — то, насколько моложе он выглядит на карточке, как сильно его отметили годы, прошедшие с тех пор, как она была сделана.
— На фото ты кажешься намного моложе, — говорю я.
Он печально улыбается:
— Ты хочешь сказать, что сейчас я выгляжу намного старше?
— Полагаю, да… — Я протягиваю руку и провожу по его лицу, по твердым костям под кожей. — Но мне нравится, как ты выглядишь сейчас.
Потом я отворачиваюсь от него и пристально вглядываюсь в других людей на фотографии.
Илзе маленькая, у нее высокие скулы и рассеянный взгляд. Бледные волосы, наверное, светлые или седые, заплетены в косу и уложены вокруг головы. Серьезное выражение лица. Я представляю, как она лежит ночью без сна, беспокоится, пытается сплести вместе разрозненные нити своей семейной жизни, просчитывая и стараясь все наладить. На карточке их сыну около двенадцати. Он очень светленький и покрыт веснушками. У него такое же выражение лица, как у его матери: желание получить одобрение. На нем что-то вроде формы.
Пока я рассматриваю фотографию, Гюнтер следит за мной, стараясь прочитать мои мысли.
— Нам бы очень хотелось завести второго ребенка, — говорит он мне. При этих словах в его голосе проскальзывает тоска, и я понимаю, что это было источником огорчения для них обоих. — Но жизнь не всегда дает нам то, что хочется, — продолжает он. Потом смотрит на меня. — Ну, по большей части.
Я снова гляжу на фото, чувствуя жар от его взгляда.
— Он выглядит слишком юным, чтобы носить форму, — замечаю я.
— У нас существует молодежное движение — «Гитлерюгенд», — поясняет он. — Герман очень хотел к ним присоединиться. Он действительно стал активным членом. Мне это не очень нравилось. — Его лицо становится непроницаемым. — Моей жене нравилось, но мне нет. Они перегибают палку.
— Тогда почему ты позволил ему вступить туда? — спрашиваю я.
— Приходится быть осторожным, нельзя выделяться, — отвечает он. — И еще, до того как Герман вступил в «Гитлерюгенд», он был непослушным мальчиком. Водил плохую компанию. Это движение дало ему целеустремленность. Жена говорит, что это хорошо, что жизнь без цели не имеет смысла… Сейчас мой сын уже в партии.
Я леденею от шока: сын моего возлюбленного — нацист.
— Значит, ты не смог его остановить? Ты считаешь, что они перегибают палку, но не смог его остановить?
Он качает головой.
— Это было бы глупо, — осторожно говорит он.
Я думаю о том, что мы слышали: о подожженных синагогах, о том, как у евреев отнимают бизнес, о разбитых окнах, оскорблениях, уличных избиениях. Я молчу.
Но он слышит мой невысказанный вопрос.
— Ты должна понять, Вивьен. Мы не могли продолжать жить, как раньше. Германия стояла на коленях. Депрессия ужасно отразилась на нас. Наш мир состоял из чувства голода и инструкций по технике безопасности. У нас не было ничего. — Он пристально вглядывается в тени, притаившиеся в углах комнаты, словно перед его глазами снова разворачиваются прошедшие годы. — Привычки, приобретенные в то время, живы до сих пор. У Илзе на дверце буфета висит мешочек для разломанных печений и крошек: ничего нельзя выкидывать почем зря. Что-то должно было измениться, — продолжает он. — Сначала мы приветствовали Гитлера. Его появление казалось нам проблеском надежды. До Гитлера нам было нечего есть, а когда он пришел, у нас появилась еда… Но многое из того, что они делают, я считаю неправильным… — признается он.
— То есть, если бы ты мог выбирать, то не стал бы сражаться на этой войне?
Я жалею, что выразилась именно так. Получается, что я говорю за него.
— А кто из нас выбрал бы войну? Кто захотел бы, чтобы наши жизни оказались разорваны на куски? — Он сердится на то, что мне вообще пришло в голову спросить такое. — Но я никогда не сказал бы этого нигде, кроме как здесь. Всегда нужно думать о безопасности своей семьи.
Я вспоминаю, что говорила ему раньше, когда он рассказал мне о том, как его бил отчим, о том, что он должен был дать ему отпор: «Разве у тебя был выбор?» Думаю: «Разве у кого-нибудь из нас есть выбор?» Но я не знаю ответа на этот вопрос.
Он убирает фотографию в карман и возвращается ко мне в кровать. Я слышу, как снаружи завывает ветер, словно вышедший на охоту хищный зверь, как он стремится отыскать лазейку в мой дом через малейшую трещину или щель.
Февраль. Приходит Джонни и приносит мне подарок, завернутый в коричневую бумагу. Он кладет его на стол в кухне и начинает разворачивать слой за слоем. Внутри обнаруживается пергаментная бумага, на которой блестят потеки крови.
— Вот, тетушка. Вам подарок.
Целый убитый кролик. Гвен освежевала его для меня, так что видно бледное красное мясо, но он все еще похож на кролика. Однажды, не так давно, вид мертвых животных вызывал у меня печаль. Сейчас я просто думаю о том, как стану его готовить, добавив несколько веточек тимьяна и розмарина, каким густым получится соус, каким вкусным он будет.
— Твоя мама ангел, — говорю я. — Но вы точно уверены, что можете поделиться им?
— Не волнуйтесь, тетя Вив. Эти кролики плодятся, как… ну, вы знаете.
Я завариваю ему чашку кофе из пастернака. Я научилась его делать: раскладывать кусочки пастернака на решетке, поджаривать их нужное время, пока они не станут ярко-коричневыми, как древесная стружка, а затем измельчать. Это лучше, чем ничего, но у такого кофе горелый привкус.
— Ты не обязан его пить, если тебе не нравится, — говорю я Джонни.
Но он быстро выпивает.
Моя комната залита ясным белым светом ранней весны, тем светом, который выдает грязь в тех местах, где не убирали уже некоторое время, паутину и комочки пыли, что пропустили тусклыми зимними днями. Этот свет омывает Джонни, освещая его живость, беспокойные руки, острый взгляд ореховых глаз. Я смотрю, как он пьет кофе, и думаю о том, как же люблю его.
— Так чем ты занимаешься, Джонни? Все еще рисуешь знаки «V»? — спрашиваю я.
Он не торопится отвечать. В этой тишине, что повисла между нами, я чувствую: что-то меняется.