Вскоре после этого на месте возмутительной сцены появилось новое лицо.
Около старого домика, выкрашенного красной краской, лежала негодная к употреблению гондола с изорванным навесом. Последний вдруг был откинут, и сборщик увидел исхудалое, избитое, окровавленное лицо со страшно сверкавшими глазами. Человек, прятавшийся в гондоле, одним прыжком оказался в мясной лавке, помещавшейся в красном домике, схватил большой нож и подбежал к сбирам с таким проворством, которого никак нельзя было ожидать от него, таким утомленным выглядел этот мужчина. Изумленный далмат стоял несколько минут, не говоря ни слова, но, впрочем, он вскоре оправился и крикнул сбирам:
— Арестовать этого убийцу!
Но сбиры не трогались с места, испуганные неожиданным появлением страшного незнакомца.
— Это Орселли ле Торо! — послышалось в толпе. — Это брат Беатриче, он не убийца!
— Он имеет право защищать свою сестру! — говорили другие.
— Пусть поговорит со сборщиком!
— Не бойтесь его! Это не разбойник, он честный гондольер!
— Выслушаем его! Выслушаем!
— Орселли силен, как дуб, и смел, как корсар!
— Сборщику нелегко будет справиться с ним!
— Он переломает копья стрелков!
— Заступимся за него!
Шум возрастал с каждым мгновением. Чем больше чернь кричала, темь сильнее она раздражалась и ожесточалась. Имя Орселли, доказывавшего своими поступками, что он не боится ни дожа, ни сената, ни сбиров, воодушевило всех, возбудило отвагу даже в самых робких и нерешительных. Людям казалось, что само Проведение ниспослало им предводителя и защитника.
Очутившись, наконец, лицом к лицу со своим врагом, Орселли сделал своим товарищам знак молчать и проговорил грустным голосом:
— Товарищи! Венеция не должна терзать сама себя и пить свою собственную кровь. Не начинайте бесплодной борьбы, единственным результатом которой будет только радость чужеземцев, поклявшихся способствовать всеми силами гибели республики. Не втаптывайте же в грязь знамя Венеции, не допускайте, чтобы вас убивали эти наемники, на содержание которых отдаются последние сокровища святого Марка! Берегите свои силы и энергию лучше на защиту нашего свободного города. Я вышел из своего убежища не для того, чтобы убивать и калечить слуг Совета десяти, а с целью предать им себя.
Но, заметив, что эти неожиданные увещевания произвели довольно дурное впечатление на торговцев и рыбаков, Орселли изменил тон и продолжил, обращаясь к сборщику:
— Вы видите, синьор Азан, что я мог бы одним словом заставить эту толпу броситься на вас. Вчера я, пожалуй, не оказался бы таким покорным, так как вы нарушили приказ благородного дожа Виталя. Но я одумался в тюрьме, и мне совестно теперь быть причиной бесполезной резни. Я не желаю отвечать за проливаемую кровь… Я говорю с вами, синьор Азан, так смиренно, потому что вижу в ваших руках белый жезл, который представляет для меня закон. Не хочу оскорблять вас, но мне кажется, что я имею право говорить о своей сестре. Если я выдаю добровольно себя, то вы должны освободить ее.
Иоаннис презрительно покачал головой.
— Я не могу изменить свой приговор, чтобы не подавать дурной пример, — отвечал Азан. — Твоя сестра ослушалась приказаний сената, и я осудил ее за это. О ней, следовательно, говорить нечего. Что же касается тебя, то ты можешь обратиться к дожу и сенату.
— Хорошо! — ответил со вздохом Орселли. — Не стану спорить с вами. Но позвольте мне сказать только несколько слов Беатриче, пока еще есть возможность. Вам нечего бояться меня: я вовсе не думаю и не желаю противиться! Стрелки утащат меня снова в тюрьму. Но я надеюсь, что сестре позволят обнять в последний раз старую Нунциату и детей, прежде чем ее продадут в рабство… Я хотел бы дать ей хороший совет, как утешить бедную мать и маленьких братьев.
Эта мольба не тронула далмата, но он боялся разозлить отказом вспыльчивого Орселли и позволил ему поговорить с Беатриче, отступив на несколько шагов, чтобы его не заподозрили в желании подслушать их разговор.
Беатриче была очень бледна и взволнованна. Она рассчитывала на помощь брата, и сердце ее преисполнилось невыразимой радости, когда Орселли явился так неожиданно. Но после того как юная певица увидела, что тот не только не защищает ее, но, наоборот, как будто робеет, ей показалось, что все происходящее ни более ни менее как странное сновидение или галлюцинация. Молча и неподвижно сидела девушка, потеряв всякую способность мыслить и соображать, а когда брат схватил ее за руку, она задрожала, точно к ней прикоснулась змея.
Гондольер устремил на нее взгляд невыразимой нежности.
— Дорогая моя! — произнес наконец Орсели. — Думали ли мы, что над нами разразится такое несчастье? Над тобой, такой молодой, доброй и веселой, сжалились бы даже морские разбойники. Тебя любили все за веселость и приветливость, и вот ты превратилась в игрушку человека, потерявшего давно стыд и честь! Пресвятая Дева, какое горе для бедной матери! До сих пор я исполнял все твои желания и капризы, повиновался одному твоему взгляду, одной твоей улыбке, а теперь тебе самой придется повиноваться грубым приказаниям человека, который купит тебя, как какой-нибудь товар… Скажи же мне теперь, Беатриче: понимаешь ли ты весь ужас рабства?
Хорошенькая певица повисла на шее брата и, казалось, никакая сила не была в состоянии оторвать ее от Орселли. Смелость и энергия, с которыми девушка говорила с Азаном, исчезли, и она оказалась вдруг слабым и робким ребенком, который плакал навзрыд, не стыдясь своих слез.
— О милый брат! — лепетала певица, задыхаясь от слез. — Я не хочу оставлять Венецию, не хочу покидать мать… Не хочу, чтобы дети ожидали меня напрасно… Наша старая, убогая хижина — это мой рай, а самый великолепный дом, в котором я буду жить, не имея собственной воли, покажется мне адом… Но ты силен и храбр! Ты не дашь меня в обиду… Ты спасешь меня? Не правда ли, Орселли!
— Да, я спасу тебя от позора, — отозвался гондольер каким-то странным голосом. — Ты не будешь невольницей… Да, ты права: мы были счастливы в нашей бедности, и нам грешно было жаловаться… Мы пользовались свободой, имели добрых товарищей… Солнце светило нам так ярко, а теперь… О, я думал, что стены венецианского дворца обрушатся на несправедливых судей, которые приказали связать меня и бросить в мрачное подземелье!.. Сборщик воображает, что я не могу вырвать тебя из ловушки, что я равнодушно допущу продажу моей сестры в неволю, но он сильно ошибается, если мерит меня своей меркой.
Пока гондольер говорил эти слова, Беатриче слушала их с каким-то странным благоговением, и исчезнувшая было надежда начала воскресать в ее сердце. Ласковый голос Орселли звучал в ушах молодой девушки как чудная музыка, проникал ей в душу и как будто возвещал ей избавление от страданий и слез.