Тоневицкий отошёл от окна и, опустившись на колени рядом с креслом, взял в ладони холодную, мокрую от слёз руку Веры.
– Мне нечего сказать. Простите меня.
– Встаньте, глупо… – вздохнула Вера, не глядя на него. – Боже, но что же нам, в самом деле, делать?..
– Выходите за меня замуж, Вера Николаевна, – серьёзно и грустно сказал князь, склонившись над её рукой. – Боюсь, что больше здесь ничего не поделаешь. Разумеется, настаивать я не посмею, но…
В маленькой комнате воцарилось молчание. Вера беззвучно плакала, не вытирая слёз и не вырывая своих пальцев из ладони князя. Тот ждал, глядя в сторону, туда, где на паркете пересекались их тени. Негромко тикали часы в углу. Стучал дождь.
– Встаньте, ваше сиятельство, – наконец хрипло выговорила Вера. – Встаньте… и, пожалуйста, уходите. Где вы остановились?
– В гостинице «Элизиум».
– Завтра я извещу вас о своём решении. А сейчас оставьте меня.
Тоневицкий посмотрел в её тёмные, блестящие от слёз глаза, поднялся, коротко поклонился и вышел. Вера дождалась, когда за ним закроется дверь, и медленно, закрыв глаза, запрокинула голову на спинку кресла. Больше всего на свете ей хотелось сейчас просто умереть.
Через две недели Вера Иверзнева и князь Станислав Тоневицкий обвенчались в церкви Андрея Первозванного на Дмитровке. Ещё через три дня князь и княгиня выехали в имение Бобовины. А на другой день, 16 октября 1853 года, Турция объявила войну России.
* * *
– Усть, Усть… Подымайся! Зорит уж…
Устинья подняла голову, сонно осмотрелась. Зари ещё и в помине не было, тёмное небо было сплошь в звёздах, рогатый месяц садился в облака над лесом, опоясавшись туманным сиянием. Полог из мешковины, под которым спали косцы, был сплошь покрыт леденистым бисером росы, над ним поднимался мерный храп смертельно усталых людей.
– Вставайте, крещёные, ишь, раздрыхлись! Зоря! – снова раздался суровый голос матери. Её высокая фигура в рубахе и домотканой юбке смутно белела в предутренней темноте. Агафья, как обычно, пробудилась раньше всех и обходила косцов, бесцеремонно пиная их босой ногой.
– И что ты, ей-богу, тётка Ага-а-аша… Рань-то экая!
– А я говорю – светает! Вам бы дрыхнуть только, а забыли – скоро Упыриха наша в тарантасе явится! Аль спин не жалко? Аль кому под красну шапку всхотелось?
– И то верно… Православные, вставай!
Устинья окунула ладони в сырую траву, потёрла лицо, встряхнула растрепавшуюся за ночь косу. Переплетать её было некогда: над лесом уже появилась чуть заметная, зыбкая полоска света. Косцы, ещё заспанные, зевающие, разбирали сваленные у стога косы. Когда над кромкой леса в золотистом сиянии появился край солнца и по земле торопливо побежали, прячась, ночные тени, цепочка крестьян уже мерно взмахивала косами, идя через широкий болотеевский луг вниз к реке. Из-под кос с писком разбегались мыши, вспархивали заполошные перепёлки. Роса, играя бликами света, вспыхивая радугой, тяжело скользила с падающих стеблей в сухую июльскую землю. Небо неумолимо светлело, наливалось синевой, таяли звёзды, растворялся в рассветном тумане рожок месяца. Со стороны деревни донеслись петушиные крики, мычание: к реке спускалось господское стадо.
– А наше-то некошено стоит… – протяжно вздохнул дядька Яким, отец рыжей Таньки: невысокий и жилистый, весь словно связанный из верёвок мужик в старой заплатанной рубахе. Вытянувшись на цыпочках и прикрыв ладонью глаза от солнечных лучей, он вглядывался в даль – туда, где за рекой тянулись некошеные крестьянские луга.
– Тьфу, будь она проклята, Упыриха… – с сухой ненавистью процедила Агафья. – Не стой, идол, маши косою-то, ведь росу упустим… И вы там, кромешники, чего остолбели? Живо! Ночью, ежель бог поможет, и своё докосим.
– Траву жалко, Агашка… – горестно бормочет Яким, сгибаясь ещё больше над неотбитой косой Усти. Агафья яростно вытирает рукавом пот со лба, крепче перехватывает свою косу и взмахивает ей. Над травой взлетают, искрясь и вспыхивая, брызги росы.
Засмотревшись на всё это, Устинья сбросила оцепенение, торопливо схватила у Якима свою косу и, сильно взмахивая ей, пошла широкой полосой вслед за остальными. Вскоре пот побежал по лбу, перехваченному травяным жгутом, загорелась спина и плечи под рубахой, но некогда было смахнуть бегущего по шее жука или хлопнуть слепня: роса уже сохла под жгучими лучами, а косить нужно было много.
Солнце уже высоко поднялось над макушками леса, когда на дороге показались очертания бесформенного, похожего на коробку, сплющенную с одного бока, тарантаса, запряжённого пузатым серым мерином. Когда экипаж приблизился, косцы чинно выстроились вдоль дороги, поснимав шапки и согнувшись в поклоне до земли. Бабы на всякий случай даже стали на колени.
– Здоровья на долгие годы, Амалия Казимировна… – послышались робкие голоса, когда из кривого тарантаса медленно, торжественно вышла Амалия Веневицкая. Её серое платье домашнего полотна было чистым и аккуратным, из-под накрахмаленного чепца не выбивалось ни волоска. Желтоватые, пронзительные глаза мгновенно обежали ряды скошенной травы, остановились на согнутых у обочины фигурах крестьян, и те склонились ещё ниже.
– Поспели? – отрывисто спросила Веневицкая, через головы крестьян глядя на Агафью.
– Как видеть изволите, – хрипло сказала Агафья. – Самую малость осталось, там, у ложка…
– Так росы уже нету? Не могли, подлые, затемно подняться да пораньше начать?!
– Помилосердствуйте, и так уж на месяце поднялись. Почитай, что и вовсе не спали! Какой уж день в поле-то ночуем… – сдержанно, не переставая кланяться, говорила Агафья. – В ложке-то росно ещё, тень… Уж не прогневись, Амалия Казимировна, доспеем.
Веневицкая, уже взбираясь в тарантас, сухо приказала:
– Девкам после покоса – в лес, по ягоду. После – все корзины на барский двор.
Крестьяне снова безмолвно склонились до земли. Кособокий тарантас тронулся с места и со скрипом покатился по дороге.
– Из тришкинских покатила душу вынать, сулема… – сплюнула Агафья. И тут же зычно заорала на притихших девок: – А вы чего выстроились? Живо ложок докашивать! А то с этой станется, последний наш денёк у нас заберёт!
– Хоть бы чёрт её саму забрал, нам на счастье… – сквозь зубы сказал Яким и неловко побежал через луг по колючим пенькам скошенной травы. За ним припустили и остальные. Устя метнулась было вслед за матерью, но рыжая Танька поймала её за рукав:
– Поглянь – никак, Силины едут?
Усталое лицо Устиньи потемнело ещё больше. Загородив от солнца глаза ладонью, она всмотрелась в дорогу, по которой катила, приближаясь, телега, запряжённая бурой лошадкой.