Почему он становился все бледнее и печальнее, хотя старался это скрыть от чужих глаз? Почему он не искал веселого общества, не подумывал о женитьбе и ни с одной женщиной не разговаривал иначе, как с холодной и серьезной учтивостью? Эти вопросы задавал себе весь приход, а почтовые и телеграфные станции, навострив уши, выжидали, не ответят ли плывущие мимо облака, или вечерний ветерок, или рой мошкары, играющий в лучах солнца. Но облака и ветерок, и мошкара молчали о Топольском, таким образом провинциальным почтам и телеграфам тоже приходилось молчать; этот человек жил честно, у всех на виду, каждый его поступок был ясен и откровенен, так что неоткуда, неоткуда было взяться даже малейшему поводу для сплетен. Правда, в глубине его души была незаживающая рана, боль которой не могли заглушить ни усилия воли, ни работа, ни время; но такую рану не всякий заметит, такую боль не всякий почувствует. О такого рода боли почтовые и телеграфные станции понятия не имеют. Они всегда готовы сделать из мухи слона, а мимо слона проходят, не замечая его, потому что большое не всем дано видеть.
Вернувшись из костела, Топольский сел за стол и написал длинное письмо. Потом он позвал Кшиштофа.
— Кшиштоф, — сказал он ему, — тебя ждет далекий путь.
— Куда прикажете, туда и поеду. Хоть на край света.
Болеслав вручил старому слуге конверт и сказал:
— Завтра утром вели запрячь четверку лошадей в самую лучшую повозку и скачи к пани Неменской. Она живет в Z-ском уезде, в двадцати милях отсюда. Уговори ее приехать, причем безотлагательно. Ты знаешь, старина, все, так расскажи ей печальную историю ее племянницы как можно подробнее…
Он быстро отвернулся, стараясь скрыть волнение. Старик подергал себя за ус.
— Даю слово, — обещал он Болеславу, — что привезу пани Неменскую в Неменку!
Через несколько дней застучали колеса на тополинском дворе, и Кшиштоф, весь в дорожной пыли, вошел в дом; Болеслав встретил его на пороге.
— Ну как? — тревожно спросил он. — Привез?
— Привез! — ответил слуга.
Лицо у Болеслава несколько прояснилось, однако весь следующий день он был неспокоен. То и дело выходил за ворота, прохаживался взад-вперед, возвращался в дом, там снова шагал из угла в угол, хмурился, бледнел, явно думая о чем-то таком, что камнем лежало на сердце.
Стоял апрельский день, теплый, но пасмурный; мелкий весенний дождь кропил молодую невысокую травку, временами небо светлело и под неяркими лучами солнца на ветках тополей сверкали капли дождя. К вечеру тучи обложили все небо, хлынул ливень, кругом стало серо, мрачно. Несмотря на это Болеслав стоял у окна, одетый, с шапкой в руках, а у крыльца стояла наготове его упряжка. Странные, видно, мысли одолевали его; он глядел на хмурое небо, и печален был его взгляд. Вдруг в полутьме за окном что-то мелькнуло; Болеслав разглядел женскую фигуру в сером салопе и платке, наброшенном на голову. Дверь отворилась, женщина, сутулясь, стала на пороге и сняла платок. Болеслав взглянул, ахнул и бросился к ней навстречу. Это была пани Неменская. Промокшая до нитки, вся дрожа, она стояла в дверях, точно не смела войти.
— Это вы?! — воскликнул Болеслав. — Здесь? В такой ливень? Пешком?
Он пожал руки, которые старушка, тихо плача, протянула ему. Потом заботливо снял с пани Неменской мокрый салоп и усадил ее в мягкое кресло у камелька, где тлели угли. Некоторое время длилось молчание, пани Неменская всхлипывала и не могла вымолвить ни слова. Болеслав смотрел на нее почти с испугом.
— Как вы нашли свою племянницу? — спросил наконец Топольский.
Тихий плач старушки перешел в бурные рыдания.
— Ах, сударь, — рыдая, проговорила она, — вот чего я дождалась на старости лет. Такую ли судьбу я прочила моей бедной девочке, которую растила и любила, как родную дочь? Я и знать не знала, что здесь делается. Винцуня всегда писала мне такие спокойные и даже радостные письма, не хотела, видно, огорчать меня, бедняжка, да и горда, жаловаться никогда не станет. Ваше письмо, пан Болеслав, было для меня как гром среди ясного неба. Приезжаю, думаю, моя девочка выбежит мне навстречу, здоровая, цветущая; вхожу и вижу: тень прежней Винцуни… Если бы я ее встретила не дома, я бы ее никогда не узнала… Разве скажешь, что ей всего двадцать три года?.. Краше в гроб кладут!
И Неменская вновь залилась слезами.
— Сударыня, — помолчав, сказал Болеслав, — сколько ни плачь, сколько ни жалуйся, горю не поможешь, нам надо предотвратить худшее. Пани Винцента смертельно больна, ей нужен полный покой, только покой может ее спасти… Я для того вас и вызвал, чтобы вы снова заменили ей мать, чтобы она чувствовала рядом любящее сердце и могла прильнуть к родной груди, ей будет легче, когда она увидит, что кто-то к ней привязан… При этом надо оградить ее от всяких житейских дрязг, избавить от мелких неприятностей и унижений, вызванных тем материальным положением, в каком ее оставил Снопинский…
— Пан Болеслав, — воскликнула старушка, — я отдам ей все, что у меня есть; правда, состояньице у меня небольшое, но на ее нужды хватит, а может, и на выплату части долгов… Но, сударь…
Тут она с мольбой сложила руки и робко добавила:
— Ей еще и другое нужно…
Болеслав вопросительно глядел на нее. Вдруг Неменская поднялась, схватила его руку и поцеловала.
— Что вы делаете! — вскричал Болеслав.
— Навещайте нас! — с отчаянием произнесла женщина. — Будьте Винцуне, как прежде, другом и братом; ваша дружба, ваше умное слово — вот что полезней всего для ее здоровья и покоя!.. Я знаю, мы вас обидели, ответили неблагодарностью на тысячи ваших благодеяний, но виновата в этом я, одна я, а не Винцуня! Волосы мои седые встают дыбом, когда я думаю, что могла избавить ее от горькой чаши сей, и ничего не сделала, сама, можно сказать, подтолкнула ее к пропасти! Она была ребенком, да я-то, старая, куда глядела, не почувствовала, что этот человек ее погубит… Сама, сама я ее погубила… Я одна во всем виновата; она только жертва злого рока и моей глупости… У вас золотое сердце! Будьте ей другом в несчастье… простите ее!..
Неменская протянула к Болеславу руки, красный блеск углей в камельке освещал выбившиеся из-под чепца седые волосы и залитое слезами лицо.
— Простить? — медленно повторил Болеслав, и странная усмешка пробежала по его губам. — Неужели вы думаете, что я хоть вот столько в обиде на нее? Неужели я посмел бы неволить ее сердце, становиться на ее пути? Какое право я имел осуждать ее за то, что она предпочла мне другого? Нет, один Бог знает, как я тосковал о ней, как горевал, но обиды у меня, неприязни к ней не было ни капли. Мне больно было потерять ее, но в миллион раз больнее видеть ее несчастной. Нет дня, чтобы я не думал, как ей помочь; нет ночи, чтобы призрак ее несчастья не тревожил мой сон. Я делал для нее все что мог, хотя мог немногое, но и об этом она знать не должна… Теперь, когда положение так или иначе определилось, то есть муж оставил ее навсегда, я смогу сделать больше. Но лишь ваш приезд дает мне эту возможность. Бывать в Неменке, пока пани Винцента жила там одна, значило дать пищу для сплетен; меня они, признаться, мало пугают, а пани Винцента выше подозрений, и все же мне не хотелось ко всем ее несчастьям прибавлять еще и это. Я всегда заботился о ее доброй славе. Но теперь, когда вы снова в Неменке, пани Винцента найдет во мне прежнего друга, который готов навещать ее каждый день, ободрять дружеским участием и помогать советом и делом.