Мистер Фергюсон и Корделия впились в него тревожными взглядами.
– Значит, снова пневмония?
– Да.
Спазм в желудке. У мистера Фергюсона был такой вид, словно он упрямо не желает признавать факты. Это все проделки Брука с целью досадить ему.
– Весьма странно. Должен признаться, я удивлен.
– Не более чем я, сэр. В последний раз, когда мы с ним виделись, Брук был вполне здоров.
– Без сомнения. Без сомнения. Что ж… Миссис Фергюсон вполне справится. Надеюсь, течение болезни будет приостановлено. Вряд ли его состояние можно считать опасным, как в прошлый раз.
– Боюсь, что все симптомы налицо. Через двенадцать часов смогу сказать с большей уверенностью. Откровенно говоря, прослушивание внушило мне большую тревогу.
"Итак, все должно повториться снова. Уход, горячечный бред, кризис, долгое выздоровление… – одна эта мысль повергла Корделию в отчаяние. – Необходимо взять себя в руки. Ее долг – еще раз помочь ему выкарабкаться."
Старик неподвижно стоял у основания лестницы.
– Нет ли необходимости в другом мнении?
– Не думаю, что это что-либо изменит. Но, разумеется…
– Вы знаете, Берч, что побуждает меня действовать подобным образом.
– Да-да, конечно. Это не принесет вреда. Я сейчас же пошлю записку мистеру Плимли.
Старик по-прежнему не трогался с места – им пришлось обойти его, хмуро смотрящего вверх, на лестничную площадку.
У двери Роберт взял свое пальто и тихо произнес:
– В прошлый вторник Брук сказал, будто ему предложили хорошую должность в Лондоне. Он что – поссорился с отцом?
– Да.
Корделия ждала, но молодой врач молча, с непроницаемым лицом застегивал пальто. Ее тревога усилилась.
– Он очень плох?
– Трудно сказать. Не думаю. У него нервное истощение. Рано утром я загляну – примерно в половине восьмого. Если понадоблюсь раньше…
Корделия схватила его за руку.
– Я спокойно могу не поспать одну ночь. Может быть, ему нужно выговориться. А днем пусть приезжает сестра Чартерс, как тогда.
Роберт немного помедлил.
– Уверен, я оставляю его в надежных руках.
* * *
Однако на этот раз все пошло не так. С самого начала.
Брук оставался в полном сознании, так же, как и его сиделка, и они разговаривали до тех пор, пока она не уговорила его немного поспать. Он послушно закрыл глаза и забылся тревожным сном. Около трех часов Брук проснулся и хриплым голосом попросил:
– Дай мне карандаш. Кажется, я нашел последнюю строчку.
Корделия зажгла газовую лампу.
– Ты хочешь…
Он был слишком слаб, чтобы вдаваться в объяснения. Просто вручил ей несколько листков с готовыми строфами, а сам принялся трудиться дальше. Корделия прочла и ужаснулась тому, какой злобой дышала каждая строка.
– Когда ты это написал?
Вместо ответа Брук, запинаясь, прошептал:
– "Я жертвенным агнцем лежу на кровавом его алтаре…"
– Слушай, – обратился он к Корделии. – Если я… буду неважно себя чувствовать… отправь это Хью. Пусть опубликует в своей газете. Расскажи ему все. Если у меня недостанет сил… написать и все объяснить… вот объяснение, – из его пальцев выпал карандаш, и он в изнеможении откинулся на подушки.
Корделию охватила паника. Ей необходимо, чтобы рядом кто-то был – все равно, кто! Иначе она не перенесет эту ночь. Она дернула шнур звонка в надежде, что проснется кто-нибудь из слуг. Потом резко толкнула дверь и, добежав до спальни мистера Фергюсона, ворвалась без стука.
Раньше ей почти не доводилось бывать здесь. В комнате смешались запахи материи, нафталина и одеколона. Мистер Фергюсон моментально открыл глаза. Может быть, он не засыпал.
– Брук. Ему хуже. Нужен врач.
Кровать чудовищно заскрипела. Мистер Фергюсон, путаясь в рукавах, пытался надеть халат. Еще секунда – и он рядом с ней.
– Идемте.
Корделия первой вошла в спальню. Брук лежал с закрытыми глазами и часто, и прерывисто дышал. Он шестым чувством угадал присутствие отца и сделал над собой усилие, чтобы взглянуть на него.
– Убирайся! Прочь из моей комнаты!
Мистер Фергюсон оглянулся в поисках стула, а не найдя, попятился к двери и, прикрыв глаза рукой, вышел.
– Брук! – воскликнула Корделия – Умоляю тебя, успокойся! Тебе станет хуже. Прошу тебя! Ради меня, Брук!
Он откинулся на ее руку и бессмысленно уставился на нее, бормоча:
– Жертвенный агнец… Странно… Я весь день искал строчку – и не мог найти. И вдруг она явилась сама собой, мне осталось только записать, – он изо всех сил наморщил лоб. – Напомни мне, дорогая. Нужно еще поработать – прежде чем ты отошлешь стихотворение Хью… Обязательно… пошли ему…
В комнату вбежала горничная, и Корделия отправила ее за врачом.
Но к его приезду Брука уже не стало.
"Теперь, как никогда, я должна следить за тем, чтобы не поддаваться гневу, ненависти, истерике. Горе – да, настоящее горе, хотя и не без примеси чего-то странного… Возможно, это действие шока. Мне показалось, он как будто ускользает от нас – уходит, как сквозь пальцы песок. Только что говорил – и вдруг глянули – а его уже нет! Он никогда не вернется. "
– Ян, милый, это всего на два-три дня. Бабушка даст тебе много-много игрушек. Я буду приезжать каждый день. Нет, няня сегодня побудет здесь, а завтра приедет к тебе. Нет, дорогой, железная дорога займет слишком много места. Ну ладно – только паровозик.
"Давно ли Брук был точно таким же мальчиком. Воротничок со шнурками, костюмчик из хлопка, белые гетры. Другая женщина, может быть, похожая на меня, радовалась тому, как он играет, не предвидя будущего."
Брук играет на лужайке в крокет в первое лето после свадьбы. Брук больной в постели – измученный, постоянно брюзжащий, но и благодарный за заботу, взывающий к ее невостребованному материнскому чувству. Брук играет ноктюрны Шопена. Брук гордится рождением сына… пусть даже это не его сын. Читает стихи в Атенеуме; взволнованный голос становится все увереннее, а под конец в нем и вовсе появляются триумфальные нотки. Островки взаимного согласия – в Саутпорте и Уэльсе, после всех треволнений, связанных со Стивеном.
Она все же любила его – может быть, больше, чем сознавала. Корделия не была бесчувственной, не могла не откликнуться на проявления доброты и нежности. Теперь она раскаивалась в том, что делала это недостаточно горячо и искренно.
Конечно, всякое бывало. Она проявила бы несправедливость по отношению к самой себе, если бы забыла о его угрюмости, мелочной раздражительности и тому подобных вещах. Однако все они проистекали из его подчиненного положения, сознания своей неполноценности, крушения всех надежд. Где все это теперь – лихорадочный румянец на щеках, редкие вьющиеся волосы, устремленный как бы внутрь себя взгляд карих глаз, способность к пониманию и впечатлительность?