В этот момент до него, наверное, дошло, насколько он близок был к тому, чтобы собственными руками засадить тебя за решетку. Замолк твой Прескотт и стал как шелковый. Удивляюсь, как он еще запомнил суть предложения адвокатов Спейхауза, настолько сильны были у него угрызения совести.
– Ах, Джереми! – воскликнула я, смеясь сквозь слезы. – Как ты мог быть с ним столь жесток? И что бы ты делал, если бы он по простоте душевной поддался на твой розыгрыш?
– Дорогуша, – добродушно отвечал он, промокая платочком глаза, – я не самый большой поклонник Прескотта, но уверен в одном: он скорее испепелит весь мир, чем позволит причинить тебе хоть малейший вред. И потом, ему просто необходимо было преподать хороший урок, чтобы он раз и навсегда усвоил: нельзя иметь одновременно тебя и кристально чистую совесть. Эти две вещи несовместимы. И еще одно немаловажно, – коротко хохотнул мой собеседник, – он был ознакомлен лишь с доводами обвинения. С другой стороны, аргументы зашиты, – а защищать тебя буду, конечно же, я, – столь безупречны, что, стоит тебе их выслушать, ты сама засомневаешься, действительно ли Прескотт отец твоего ребенка.
– Знаешь, Джереми, – мой смех стал беспомощным, – ты и в самом деле чудовище, причем неисправимое. Вряд ли я тебе когда-нибудь прощу этот спектакль.
– Простишь, – ухмыльнулся он, – тем более что твой рыцарь без страха и упрека, повинуясь твоей воле, вскоре умчит тебя в Спейхауз, подальше от ужасного и кровожадного дракона, которого видит во мне.
Нервы мои были на пределе, и я не знала, смеяться мне или плакать.
– Ну же, Элизабет, успокойся, – недовольно проворчал Джереми, – не порть мне настроение. А то я снова начну читать проповеди о добре и зле.
Я всхлипнула и улыбнулась.
– Ах, Джереми, как я смогу обходиться без тебя?
– Сможешь, – его лицо озарилось доброй улыбкой, – и будешь обходиться еще много лет. Я же говорил тебе: мечтаю о тихой и мирной старости.
Вот так и были завершены все формальности. Мой замысел сбывался. Вплоть до самого отъезда в Спейхауз весной 1809 года Дэвид лелеял меня, как нежный цветок. Могу поклясться, что всякий раз, глядя на меня, он видел на моем лице тень решетки Ньюгейта и внутренне содрогался при мысли о том, насколько близок был к совершению непоправимого. В эти моменты я так любила его, что была готова убить этого мерзкого Джереми. Но нет… Джереми я тоже любила.
Трудно писать об истинной любви, но еще труднее – об истинном счастье. Когда счастливы двое, в их блаженство умещается весь мир, однако со стороны счастливая жизнь кажется скучной и однообразной. Что ж, именно такой жизнью жили мы с Дэвидом. Год за годом, месяц за месяцем, день за днем достаю я наугад из сокровищницы своей памяти, и до сих пор светятся они, как бесценные бриллианты, неугасимым светом. Ни время, ни горе не в силах бросить на них тень. Даже всевластная смерть не может потушить этот свет.
Прежде чем мы покинули Лондон, я спросила Дэвида, хочет ли он продать дом на Уорик-террас. Ведь отныне нам предстояло более или менее постоянно жить в Оксфордшире, и содержать еще один дом в городе казалось мне дорогим удовольствием.
– Я не любитель городской жизни, – ответил он, – но знаю, что ты любишь город. Как ты считаешь: стоит нам продать этот дом?
Я отрицательно покачала головой.
– Но почему? – осторожно осведомился Дэвид, очевидно, все еще оставаясь под впечатлением мыслей о Ньюгейте.
У меня было много причин, по которым я хотела сохранить за собой дом на Уорик-террас, но ни одна из них скорее всего не показалась бы ему достаточно веской. А посему я назвала самую простую:
– Потому что это единственное, что безраздельно принадлежит мне. Я этот дом купила, обставила, содержала. Быть может, это звучит безрассудно, но мне не хотелось бы расставаться с ним навсегда.
– Вот и прекрасно, тогда мы не станем продавать его, – мягко согласился он.
– Мы можем сдать его кому-нибудь, – практично заметила я.
– О, безусловно, – опять поддержал меня любящий муж. – И ты сможешь приезжать сюда всякий раз, когда устанешь от меня и деревни. К тому же ты вряд ли выживешь, если пропустишь хотя бы одну театральную премьеру.
Он засмеялся, получив от меня шутливый шлепок.
Мы поселились в Доуэр-хаузе, который, на мой взгляд, был даже более привлекателен, чем особняк в Спейхаузе – безвкусная громадина начала георгианской эпохи. Доуэр-хауз появился в пятнадцатом веке. От этого времени в нем сохранились гигантский зал-прихожая и обширная главная спальня. Однако позже особняк бессистемно достраивался и перестраивался: появлялись новые этажи, какие-то странные углы. Так продолжалось до конца семнадцатого столетия. Как жилище особняк был не очень удобен – с этим невозможно было не согласиться. Однако, с другой стороны, дом, согретый жизнью людей на протяжении нескольких столетий, чем-то неуловимо привлекал к себе, и мы все полюбили его с первого взгляда.
Никогда не подумала бы, что наш переезд окажет столь огромное влияние на Дэвида. Он по рождению был сельским жителем, однако, поскольку я никогда не наблюдала его вне тесных рамок армейской жизни, то и предположить не могла, что тот же человек может столь живо интересоваться вопросами хозяйствования и землепользования, севом и уборкой урожая.
Прибыв в Спейхауз, мы застали дела в плачевном состоянии, увидев запутанные счета, недовольных фермеров-арендаторов и грубиянов-батраков. Все свидетельствовало о запустении, в чем виден был немалый вклад целого поколения сквайров, не желавших или не умевших заниматься хозяйством.
Кузен Спейхауз с радостью предоставил Дэвиду полную свободу действий. Сам же он видел в родовом поместье почти бесполезный осколок древности, который лишь тем был хорош, что позволял ему хотя бы изредка пополнять средства, щедро расходуемые на лондонские соблазны. Что же касается адвокатов, то они были рады, так как управление имением перешло наконец в надежные руки. Я же в качестве одного из опекунов наследия Эдгара видела свою задачу в том, чтобы сдерживать нового управляющего, рвение которого не знало границ.
У Дэвида была просто какая-то мания в отношении всевозможных механизмов, в которых он видел будущее сельского хозяйства. При всем желании я не могла понять, зачем покупать какую-то диковинную машину, когда за те же деньги можно на целый год нанять десять батраков. Однако он редко снисходил до споров со мной по вопросам, в которых считал себя докой.
Однажды, когда Дэвид вознамерился отдать чуть ли не целое состояние за какой-то необыкновенный железный плуг, я, решив проявить твердость, заявила, что не позволю бросать деньги на всякую блажь. В ответ он рявкнул на меня так, будто я была самым захудалым солдатом в его полку: