Анчутка стала ходить с нами в компании, когда брат Брюлика, Салават, вдруг вздумал не просто спать с ней, а встречаться по-настоящему. Любовь зла, а глядя на этих двоих, я понимала, что очень зла: влюбленный до одури Салават сделал в Анчуткином доме ремонт, приодел Степу, а на Новый год и вовсе сделал своей ненаглядной предложение, встав на колени посреди кафе. Брюлик и его родители, пусть и не ортодоксальные, но все-таки мусульмане, рвали и метали, но у Салавата была любовь, и он не видел кроме Анчутки никого и ничего.
Я и Дашка тоже скрипели зубами, наблюдая за тем, как ловко вертит эта «ш» хорошим парнем, как самоуверенно, будто и не было ничего, ведет она себя в нашей компании, и как хлопает ресничками, называя Салавата «солнышко» и говоря ему, тихо, но чтобы мы точно слышали «люблю тебя».
Появление Кости расставило все по местам.
Анчутка могла сколько угодно притворяться, что в ее жизни до Салавата не было других мужчин — в жизни ее сына до Салавата другие мужчины были, и каждый раз, глядя на Костю, Анчутка это явно вспоминала. В присутствии Кости она живо теряла весь свой гонор и старалась быть тише воды, ниже травы, и несколько раз я даже замечала, как вздрагивает она в объятьях своего ненаглядного, когда слышит в коридоре клуба бархатный лукьянчиковский тембр.
Она попыталась «навести мосты» — компания-то была общая, я была Дашкиной подругой, а Салават — братом Дашкиного жениха, — но Костя плевал на эти попытки с высокой колокольни при нашей ощутимой даже без слов поддержке, а Салават, понимая, что в этой ситуации лучше молчать и не пытаться, молчал и не пытался.
— Ой, Костик, ты же завтра едешь в Бузулук? — спохватывалась забывчивая Дашка, когда мы уже выходили из клуба и останавливались среди небольшой толпы курящих на крыльце знакомых. — Возьмешь меня на базар, а? Мои торговать опять будут целый день, а мне бы туда и обратно.
— Если туда и обратно, возьму, — отвечал Костя, закуривая. — В девять будь готова, заеду. — И будто между делом бросал и мне, хотя не далее как днем мы уже успели послать друг друга куда подальше: — И ты тоже.
— А я вроде никуда не собиралась, — дергала я плечом.
— Теперь собираешься, — заявлял он, не меняя тона.
— Это мы еще посмотрим.
— Посмотрим, Юся, посмотрим.
Дашка, слушая наш обмен любезностями, только закатывала глаза.
— Костя, а можно и мне вам на хвост упасть? — с робкой заискивающей улыбкой начинала Анчутка, на всякий случай вцепившись в Салавата, как в живой щит, когда Костя оборачивался к ней с непостижимой скоростью учуявшей врага кошки. — Я тоже очень быстро, мне только продукты.
— Маршрутка в десять уходит. Места всегда есть, — отрезал он, глядя прямо ей в глаза, и улыбка Анчутки вяла.
Салават расстался с Анчуткой незадолго до свадьбы Алмаза и Дашки. Совсем скоро Анчутка вернулась к своему привычному амплуа и снова стала той самой на букву «ш», которой оставалась и по сей день, правда, добавив к этому «ш» еще и «а», что расшифровывалось деревенскими просто — «алкашка».
Я очень хорошо помнила «любовь» Кости к Анчутке, и потому самым натуральным образом потеряла дар речи, когда он сказал, притормаживая у обочины возле полной пожилой женщины и крошечной, годика полтора, девочки, голосующих на повороте у выезда из Бузулука:
— Державина что ли. Юсь, забери-ка с заднего сиденья сумку.
— Ты что, собираешься ее взять? — изумилась я.
— Она с ребенком, — сказал он. — Возьму.
Костя остановился у самой остановки и откинулся на сиденье, наблюдая в боковое зеркало, как Анчутка и девочка идут к машине: первая — пошатываясь и явно пьяная, и вторая — почти бегом, чтобы поспеть за матерью, которая тянула ее за собой за руку без особых церемоний.
Я знала от Дашки, что Анчутка снова родила неизвестно от кого ребенка, девочку, и знала, что девочка эта подозрительно похожа на Аббасова Ваньку… и когда они обе забрались на заднее сиденье машины, увидела, что сплетники не врали.
Девочка, большеглазая, худенькая, светловолосая, была откровенной замарашкой: платье и кофта давно нуждались в стирке, волосы явно не знали расчески дня два, пальцы, которыми она вцепилась в спинку сиденья, перебираясь с одного места на другое, были грязными и, кажется, липкими. Сама же Анчутка, дрябло-жирная, с гнилыми зубами и грязными, густо усыпанными сединой волосами, выглядела старше моей мамы и воняла перегаром так, что меня затошнило.
— О. Костя, Юся, привет, — заплетающимся языком поздоровалась она и тут же дернула за рукав кофты девочку, с любопытством оглядывающуюся вокруг. — Ну-ка, прямо сядь! Чего крутишься?
— Привет, Ань, — сказала я, когда Костя не ответил. — Вы домой?
— А куда еще? — Аня запустила в грязные волосы пятерню и улыбнулась гнилыми зубами, наклонившись вперед и бросая в сторону Кости заискивающие взгляды. Сам же Костя сидел будто аршин проглотил, предоставив право вести светские беседы мне. — А я думала, Костя, ты уже уехал. Как ремонт, продвигается там у тебя?
— Ты сама-то прямо сядь и пристегнись. И на руки ребенка возьми, — процедил Костя, отъезжая от обочины, и Анчуткина улыбка уже привычно увяла.
Из-за запаха в машине стало нечем дышать уже метров через триста, и я приоткрыла окно. Костя было автоматически потянулся к лежащим на панели сигаретам, но бросил в зеркало заднего вида взгляд и передумал. Аня взялась рассказывать какую-то историю, беспрестанно посмеиваясь но, похоже, с каждой минутой все четче понимая, что наша любезность вовсе не означает дружбу и мир; девочка смотрела то на меня, то в окно, но не ответила на мою улыбку и вообще была как-то отрешена — тихий, странно тихий, хоть и подвижный ребенок, застывшее и какое-то слишком серьезное лицо.
Я пожалела, что у меня нет яблока или чего-то такого, чтобы ее угостить. Повернулась на сиденье под косым взглядом Кости, улыбнулась снова, искренне и широко, ловя взгляд карих глаз.
— Привет. Меня зовут тетя Юся, а как тебя?
— Ева, — снова не отвечая на мою улыбку, сказала девочка.
— А сколько тебе лет, Ева? — спросила я. — Знаешь?
— Неть, — сказала она ровно и мотнула головой.
— Как же ты не знаешь, — тут же вмешалась Анчутка, резко дергая дочь за плечо, и внутри у меня что-то сжалось в комок, когда я заметила, как поморщилась от боли девочка. — Ну-ка покажи на пальцах, как тебя Степка учил. Два года тебе почти, ну-ка показывай.
Девочка послушно подняла руку и, подумав, показала мне два пальца.
— Да ты совсем большая, — сказала я и, не зная, что еще добавить, замолчала.
Убедившись, что это все, Ева опустила руку и отвернулась от меня к окну. Ни удовольствия оттого, что она знает, как показывать свой возраст, ни гордости из-за того, что ее назвали большой — она просто сделала то, что ей сказали, и теперь хотела, чтобы ее оставили в покое.
— А у вас, Юсь, я слышала, деток нет? — поинтересовалась Анчутка спустя пару минут.
— Нет, — ответила я.
— Ничего, будут еще, ты еще молодая. — Анчутка поерзала на сиденье, кашлянула, распространяя удушливую перегарную волну. — А я вот относить не успеваю. Евку вот не успела, сказали: поздно, нельзя. Пришлось оставить.
Она говорила об этом так легко — будто не о человеке, а о щенке, которого решила не топить, потому что у него уже открылись глаза, и потрепала Еву по голове так небрежно — будто и вправду щенка. Вот только щенок откликнулся бы даже на такую ласку. Ева же словно вообще не почувствовала прикосновения, так и глядела в окно, равнодушно и молча, не нуждаясь в матери так же явно, как в ней не нуждалась сама мать.
— Вот папашка наш с зоны вернется, подарочек ему будет. — Анчутка хрипло засмеялась и все-таки закашлялась влажным кашлем курильщицы. — Порадуем папашку, пора-адуем…
— Ань, может, не надо при ребенке? — не выдержала я.
— Ой, да что я сказала-то? — протянула Анчутка с новым хриплым смешком и снова повернула дочь к себе за плечо. — Ну-ка, Ева. Как папу зовут?