Молчала, думала.
А потом обняла его и долго сидела, вжавшись подбородком в тёмную лохматую макушку. Такие вот нежности он не очень любил и ни от кого, кроме мамы, не стерпел бы. Мама сидела-сидела, а потом зашептала ему на ухо, что она очень им гордится, что он огромный умница, что она не знает никого, кто умел бы вот так разговаривать с вещами, но говорить об этом кому-то ещё — нельзя. Это большая-большая тайна.
— Почему? — с интересом спросил Тридцать первый. Тайны он любил.
— Потому что там, в Сенате, таких талантливых, как ты, сразу же заберут на очень сложную службу, — сказала мама. — И нам с тобой придётся расстаться, надолго.
— Я же ещё ребёнок, — недоверчиво сказал он. Подобный факт трудно признать в восемь лет, но если подозреваешь, что взрослый тебя обманывает… Даже мама, которая никогда ему не врёт. Глупо врать человеку, которому говорят правду даже вещи. Мама ему и про отца рассказала, не временного, а того, настоящего. И про то, что он её оставил, что у него была законная, "настоящая" жена и другие дети. И даже показала письмо, которое надо ему отправить на тот случай, если с ней что-нибудь случится.
Тридцать первый не хотел об этом думать. Отца он видел — в мимолётном воспоминании одной старой книги, учебнику по лайгону. И хотя этого человека, бросившего его и её мать, ненавидел со всем пылом, доступным его возрасту, почему-то стал везде таскать эту книгу с собой, и даже учить сложный язык для одарённых. Казалось бы, зачем, дара-то у него нет.
…оказалось, есть. И какой!
Из школы его мама забрала, и он, наверное, был единственным ребёнком в мире, который искренне по школе скучал. Ему нравилось учиться, и любой предмет давался легко. Даже гимнастика!
— Ребёнок, но ты не обычный ребёнок, — тихо сказала мама. — То, что ты умеешь, не умеет никто, понимаешь? Они могут забрать тебя у меня. Не рассказывай никому, слышишь? Это очень важно!
Тридцать первый — тогда ещё просто Эймери Дьюсссон, сын Амарет Дьюссон, — кивнул. Услышал и запомнил.
Правда открылась неудачно. Ему просто не повезло.
Эймери было девять, когда мама дружила с мальёком Лайкуром. На его памяти это был третий мамин друг, самый неприятный из всех: высокомерный до брезгливости, весь какой-то двуличный и скользкий. Тридцать первый с ним не ссорился, но и близко не подходил — он вообще не любил чужаков, но ради мамы терпел. И знал, что мама встречается, то есть дружит с мальёком Лайкуром не просто так — этот мужчина работал в отделе научной магицины, отвечал за отдел благостного целительства.
— Ты хочешь, чтобы Лайкур излечил меня от моего дара? — спросил он однажды. Мама вздрогнула. Обхватила себя руками, как будто ей стало холодно, хотя холодно не было — самое начало октября, погода ещё стояла поистине летняя.
— Эйми, — тихо сказала она. — Ты же мне доверяешь, верно? И я тебе доверяю… Ты у меня умница. Поэтому послушай внимательно. Твой дар — особенный дар. В нём нет ничего плохого, но многие люди… многие люди его бояться. А значит, они будут бояться и тебя. Людям свойственно бояться того, чего они не знают, а ещё они часто злятся на то, чего они боятся, потому что собственный страх делает их уязвимыми, понимаешь? И когда таким, как ты, исполняется двадцать один год, ваш дар стирают. Они называют это "запечатыванием", но на самом деле, его стирают. Они могли бы сделать это и раньше, но говорят, что это негуманно, то есть — жестоко. Но на самом деле, они просто боятся, что дар не сотрётся полностью… В общем, я не знаю точно.
— Но мне ещё только девять, — сказал он.
— Верно. Если бы… если бы каким-то образом мы могли бы стереть твой дар сейчас, то… Эйми, всё же было бы нормально! Ты вернулся бы в школу, завёл бы друзей и жил бы нормальной обычной жизнью! — мама вскочила с кресла, на котором они сидели, и подошла к окну. Её тёмные, как и у него, волосы, в лучах солнца вспыхнули золотом.
Эймери молчал. В школу он хотел, и затворничество длиной в год его совсем не радовало, но…
— Но я не хочу, — сказал он и посмотрел в серые глаза матери. Каких-то аргументов у него не было, точнее, он просто не мог облечь в правильные слова то, что чувствовал.
— Люди живут счастливо и без дара, Эйми, — мама говорила совсем тихо. — Я — я была много раз счастлива, и сейчас… Я любила твоего папу и люблю тебя, я свободна. Не хочу, чтобы тебя сажали в клетку, как экзотического зверька, не хочу, чтобы всё своё детство ты просидел в четырёх стенах! Дар не стоит этого всего!
Эймери молчал.
— Поэтому… да, поэтому мы с мальёком Лайкуром… дружим. Я очень надеюсь на его помощь.
Эймери скривился. Видел он эту "дружбу", правда, разглядывать не стал, конечно. Мать, видимо, истолковала его молчание правильно и покраснела, но взгляда не отвела.
— Он может нам помочь, понимаешь? И ты будь с ним помягче, ладно? Уж вы-то точно можете подружиться, он ведь так много знает!
Знает, безусловно, но Тридцать первому этот высокий человек с прилизанными волосами и острым подбородком решительно не нравился. И чувствовал, что это взаимно, хотя старался норова не показывать, как бы ни хотелось.
…о ссоре матери и Лайкура он узнал от напольных часов. Очень скоро он обнаружил, что разные вещи говорят по-разному: одни более, другие менее охотно. Разговорить стол или стулья, например, не получалось, а вот старинные часы в гостиной, упиравшиеся макушкой в потолок, был весьма болтливы. Так что о ссоре и разрыве он узнал на следующий же день и во всех подробностях: в подаренном матери букете совершенно случайно оказалась подарочная открытка для другой женщины. Мать вспыхнула, но взяла себя в руки довольно быстро, и это было противно даже ему, мальчику. Он-то теперь знал, что мать старается ради него и попросту терпит этого облизанного ради него. А вот Лайкур здорово разозлился на свой же промах и устроил отвратительную сцену, обвиняя мать во всех грехах, из-за которых ему, здоровому и нормальному мужчине, приходится иметь связи на стороне. Эймери стиснул зубы — ускорить воспоминания вещей он пока не мог. В конце мать всё-таки не выдержала, видимо, осознав, что помощи от этого человека ждать не приходится — и выставила его прочь.
Виду он постарался не показать, но в душе обрадовался: и избавлению от Лайкура, и сохранению дара.
Амарет Дьюссон работала в библиотеке в Флаттаре, и в свои тридцать лет уже считалась заведующей. Их книгохранилище снабжало учебниками все окрестные школы и колледжи, так что хлопот, особенно в начале учебного года, было немало, и она уходила рано, а Эймери оставался один. Одиночество его не тяготило, но мать он ждал с нетерпением и примерно за час до её возвращения намертво прилипал к окну.
Стука в дверь в середине дня он не ожидал. И открыл, хотя мать и предупреждала его о том, что делать это нельзя ни в коем случае. А тут вдруг растерялся.
Мальёк Лайкур прошёл в их с матерью дом, против обыкновения, не сняв сапог. Огляделся брезгливо. Махнул рукой — и в комнату вошли ещё двое мужчин, очевидно, слуги. Сделал несколько указующих жестов, процедил сквозь сжатые узкие губы пару коротких рубленых фраз.
Эймери стоял за диваном, молча глядя на него. Нужно было не открывать дверь… Но с другой стороны, спас бы их хлипкий замок от этого человека и кулаков его людей?
Ему было всего девять. Он ещё не знал, что можно противопоставить взрослому, уверенному в собственной правоте и безнаказанности.
— Что вы делаете?
— Тебя не спросили, щенок, — бросил так же сквозь зубы мальёк Лайкур, но потом внезапно снизошёл до объяснений. — Восстанавливаю справедливость. Забираю то, что было куплено на мои деньги. Или ты считаешь, что твоя шалава-мать может меня оскорблять и при этом продолжать ходить по моим коврам?
Эймери не считал ничего, но ладони у него зачесались вовсе даже не фигуральным образом. Он сжал кулаки, чтобы сдержаться. Что бы сказала мама?
"Пусть забирает своё и уходит", вот что бы она сказала. Он знал это так однозначно, словно слышал её голос в голове, отчётливый и печальный. Поэтому промолчал.