Глажу её плечи и спину, смотрю поверх макушки, теперь уже сам избегая возможности встретиться глазами. Потому что я нагло и откровенно вру ей, но хотя бы больше не обманываю самого себя: мной движут именно ложные надежды и вера в чудо. С ними справиться многим проще, чем с тем приговором, который могут озвучить после обследования врачи.
Да, у деда и отца всё же получилось завести ребёнка. У одного — в пятнадцать, у другого — в тридцать девять. Только у них не было продолжающихся годами систематических побоев, морального и физического истощения, хронического недоедания и при этом необходимости постоянно таскать на себе тело весом вдвое больше собственного.
И я ненавижу их за это. Так сильно, безудержно, бесконечно, до крошащихся от злости зубов, выворачивающихся, вылезающих наизнанку костей, до струящейся по крепко сжатым кулакам горячей крови. Раньше мне казалось, что даже смерти будет слишком мало, чтобы они искупили всё, что когда-то натворили.
Но нет: сдохнуть будет достаточно. И я обрету спокойствие в тот самый день, когда родного отца закопают в землю вслед за дедом, с которым мы, по иронии судьбы, оказались очень похожи.
Пока Маша молча подбирает с пола кухни наши вещи и тащит их в стирку, я всё же варю для неё кофе, а сам только жду момента, чтобы снова выскочить на балкон и выкурить сразу несколько сигарет подряд. От нервного напряжения хочется сожрать самого себя, и зубы терзают внутреннюю сторону щеки, разгрызая её до огромной кровоточащей ранки.
Но выскочить на свежий воздух я не успеваю, потому что она снова делает это. Прижимается ко мне, голову пристраивает на плече, жарким дыханием щекочет шею, а пальцами обводит, чуть ощутимо царапает через футболку то место под рёбрами, где набита татуировка крестика, оставшегося мне от мамы.
— Почему так? — спрашивает тихо и подаётся навстречу моей ладони, тыльной стороной приободряюще касающейся её лица. Насколько мне удалось понять Машу Соколову, сейчас она находится в процессе затяжных похорон собственной загнувшейся в невыносимых муках гордости.
Я сделаю всё, что угодно, чтобы ты не пожалела об этом, Ма-шень-ка. Вывернусь мясом наизнанку, голыми руками разорву кого угодно, переступлю через любые обстоятельства и даже достану с неба хуеву звёздочку, если тебе это вдруг понадобится.
— Побоялся, что отец увидит, узнает, вспомнит… Непонятно, что у него на уме, а мне нужно было изображать щенячью радость от обретения папаши и отторжение ко всему, что касалось своей прежней жизни. Решил, лучше будет крестик снять.
— Очень… необычно.
— Сделать такую татуировку?
— Нет, — она качает головой и берёт небольшую паузу, раздумывая. — Оставаться преданным спустя столько лет.
Мой смешок теряется в писке дверного звонка, и приходится всё же выпустить Машу из своих рук. Но до входа в спальню провожаю её жадным взглядом, проходящимся по спине, наполовину прикрытой влажными волосами, и по голым ягодицам с несколькими серовато-синими отпечатками моих пальцев.
Загруженность Глеба замечаю ещё до того, как он переступает порог моей квартиры. В сумраке коридора вижу только сведённые к переносице брови и плотно сжатые губы, но уже на балконе, куда мы первым делом идём курить и дожидаться появления Маши, обращаю внимание на вчерашнюю щетину, идущую вразрез с его всегда идеально собранным образом.
Первый и последний раз я видел его небритым только в больнице, после завала, что заставляет нервничать ещё сильнее, и затягиваться сигаретой с такой силой, что лёгкие вот-вот лопнут.
— Малой всю ночь орал, а днём я подменял Люсю, так что… вот, — кривится он, заметив мой изучающе-насторожённый взгляд. Оглядывается, чтобы убедиться что кухня до сих пор пуста, и интересуется насмешливо: — Что за срочность, Кир? Думал, у тебя нет нужды помечать свою территорию.
— Притормози с такими выражениями, — цежу злобно и усилием воли разжимаю вмиг заледеневшие и сжавшиеся в кулак пальцы. Вроде знаю, что в словах Глеба не кроется никакой издёвки или пренебрежения, но всё равно бесит, и хочется долбить кулаком по стене, пока костяшки не сотрутся в мясо.
Для меня это не территория. Целая огромная вселенная, без которой жизни своей уже не представляю.
— Просто удивлён, как быстро мы меняем свои же решения, — пожимает плечами он, пропуская мою внезапную вспышку гнева как что-то обычное и само собой разумеющееся.
— Мы? Чёрт, Глеб, ты и меня считаешь своим сыночком? — смеюсь искренне, моментально приходя в норму и заметно расслабляясь, пока Измайлов закатывает глаза и только делает неопределённый жест рукой в мою строну.
— Да, мой капризный, невыносимый и очень проблемный Кирюша. Теряюсь в догадках, чего ж от тебя ждать дальше.
— Стали известны новые обстоятельства.
— Я что-то упустил? — хмурится он, наблюдая за тем, как я достаю из пачки вторую сигарету, ещё сжимая губами первую. Отрицательно качаю головой, разворачиваюсь вполоборота к стеклянной двери, чтобы заметить, когда Маша покажется на кухне: ни к чему ей слышать даже обрывки нашего разговора.
— Нет, ты… не парься. Ты бы не смог такое раскопать, — усмехаюсь уголками губ, а у самого огромные вилы в груди проворачиваются и перед глазами так и стоит вид укутанного в плед и слегка подрагивающего маленького тельца, вжавшегося в сидение. Голос ровный, спокойный, размеренный. Безжизненный лёд, что в сотни раз хуже самой буйной истерики.
— Пугаем или наказываем? — уточняет Глеб, наверняка уже сделавший свои собственные выводы исходя из моего состояния и собственных воспоминаний о случившемся с Дианой.
— Наказываем. По полной.
Кажется, он хочет ещё что-то сказать, но уже не успевает, заметив тень, быстро мелькнувшую в коридоре и воровато юркнувшую в кухню. Кто бы сомневался, что она попробует услышать что-нибудь, совсем не предназначенное для её любопытства.
Мы рассаживаемся за столом и старательно изображаем из себя людей, собравшихся исключительно для непринуждённой приятельской беседы. Глеб вальяжно разваливается на стуле с довольной улыбкой на лице, Маша с самым отстранённым видом пьёт кофе нарочито небольшими глотками, хотя он наверняка успел остыть, и только я морщусь от горечи, оставленной сигаретами и ворохом неприятностей, и тру пальцами переносицу.
Кто бы только знал, как я катастрофически, бесконечно устал ворочаться в этом дерьме.
— Вообще-то я, Маша, по твою душу, — наигранно бодро начинает разговор Измайлов, и мне стоит больших усилий изобразить равнодушие, когда её настороженный взгляд тут же обращается в мою сторону.
Увы, я в курсе того, о чём будет спрашивать Глеб. И не нужно быть особенно прозорливым, чтобы догадаться, что ей не понравятся наши попытки тщательно покопаться в грязном белье её сестры.
— Мне нужна информация. Имена, фамилии. Любые значимые события, о которых когда-либо упоминала Ксюша. Особенно в последний год перед своей смертью.
— Я ничего не знаю, — ожидаемо говорит она, передёргивая плечами, словно хочет скинуть с себя удушающие заботой прикосновения сестры.
Ксюша её любила. Извращённой, собственнической, болезненной любовью. Готова была на всё, лишь бы защитить её от ошибок. Например, сломать ей жизнь.
— О чём-то же вы разговаривали, когда она звонила тебе. У меня ведь есть список звонков, Маша. Двадцать минут, полчаса… Если она ничего не рассказывала, значит, всё это время говорила ты? — на голос Глеба вот-вот слетится стая ос, настолько сладко он звучит. Только Маша смотрит на него прямо, откровенно-вызывающе, подтверждая мои предположения о том, что делиться с нами подробностями своего общения с сестрой она совсем не намерена.
Пока я раздумываю, как можно убедить её прервать обет молчания, необходимость в этом внезапно отпадает сама собой.
— Я не говорила, что она ничего мне не рассказывала. Наоборот, рассказывала многое из того, что знать мне совершенно не хотелось. И эту проблему я решила очень кардинально: перестала её слушать, — в её улыбке боль, тоска, сожаление. А в голубых глазах плещется ненависть, однажды уже подтолкнувшая её к желанию получить незаслуженное наказание. — Так что я правда ничего не знаю.