— Ох, дуркуешь ты чего-то, Марфа… — Егор в который полез пятерней в курчавую шевелюру, сомнительно качая головой. — Прознает барышня, и поминай Егорку — аль в солдаты забреет, аль вообще кандалами до самой что ни есть Сибири греметь буду!
— Я те подуркую! Ишь, языкастый! Не забыл, кто есть ты и кто есть я? Я и без ейной воли тебя завтра вот забрею в Сибирь! — Марфа уперла руки в боки и, видя, что до Егора начало доходить, с кем связался, сбавила тон:
— Ты не того, не боись. На плотский грех не толкаю, тут и сама след за тобой кандалами зазвеню. Ты мне красочку эту постегай хорошенько, но без лишнего перебору, чтоб наигралась, потешилась да стыдушка в сладкое вышла — вот тут и самое то будет! А дальше уж мои дела, на что и про что надо! Понял?
— Да как не понять. И все одно не понял — тебе-то с этого что?
— А вот тут не твово ума дело! Ты себе знай, сполняй что сказано! За мной не встанет.
— Вот, другой сказ! Слышь, Марфушка, мне бы бревнышков навозить, а то дом сама знаешь, покосившись… Замолви словечко перед барыней Настасьей, только не с ближнего лесу, а с Кривого ручья, там сосна ого-го, самый ровняк, и потом…
— Вот потом и будет «потом»! Довольна останусь — хоть на две избы разрешим рубить! Ты, Егорка, меня держись, со мной не пропадешь.
Возразить будто нечего — всем ведомо, как Марфа из старого барина веревки вила. А уж из молодой-то Настасьи тем паче вить будет. Однако же… — снова полез чесать башку, но Марфе на его сомнения было уже начихать. Звон колокольчика возвестил, что юная барыня изволили открыть утренние глазки.
Была б ты и вправду сенной девкой — подрыхла бы ты у меня, негодница! Сама не знает, чего хочет! Хотя (Марфа на ходу понятливо усмехнулась сама себе) — понятно, чего хочет. В сок вошла, вот и дурит девка. Срамница-продольница поперед головы бежит. Мужика хочется, вот и кружит по «неясным томленьям»… Ишь, глазищи-то будто поволокой. Иль спросонья просто? Нет, уже давно не спросонья — вон как пуховики смяты, небось и во сне билась, ладной молоденькой рыбешкой в сетях-простынях путалась…
x x x
Пока причесывали, нетерпеливо сопела, наконец не выдержала, нервно махнула рукой — подите вон! Понятливая Марфа склоненной головой застыла у двери:
— Что приказать изволит барыня-матушка?
— А когда снова… ну… в людской мыльне… ну ты поняла.
— Прости, матушка, дуру старую, в толк не приму… — еще ниже голова, чтобы глаза ехидцу не выдали.
Чуть ножкой не топнула:
— Ну, когда снова девок сечь будут?
— Ну, вон на той неделе, аккурат перед сретеньем, а вчера, пока вас не было, Стешку, но ту в одиночку постегали, там невелик гре…
— Неправильно все это! — перебила Настасья. — Патриархальность общинного уклада обязывает нас, как хранителей духа народа, выполнять заветы предков как в степени их строгости, та и не менее важно — регулярности. Ибо именно такое видение позволяет и, даже больше! — обязывает нас… — дальше сбилась. Павел Василич та-ак говорил, та-ак, что заслушаешься, и все так просто, так понятно, а вот пересказать… Да и Марфа вон, челюсть отвесила, в глазах туман.
Марфа и вправду очумело смотрела на барыню, от которой отродясь подряд столько книжных слов не слыхивала. Откуда это у нее взялось-то? Начиталась, небось, на ночь глядя. Иль нет? Надоумил кто?
Стешку вчера без всяких заумностей — стерва эдакая, перечить вздумала. Егорку тоже черт где-то носил, зато другая дворня под рукой всегда. Правда, без выкрутасов обошлось — прям в девичьей на спальной лавке простерли да влупили две дюжины ременных плетей. Орала как резаная — даром что девка сильная и порота уже немало. А и правильно — сухая плетка кожу еще как дерет, разом просечки кровью набухают! Как полумесяцы на заднице ложились крест-накрест, да еще крест-накрест! Надергалась как могла, едва с лавки сползла, дуреха. А вот тебе урок — не перечь старшим.
После некоторой паузы Настасья Ильинишна снизошла до простых пояснений, с удовольствием выпутавшись из речи Пал Василича, так и сверкавшей в ее памяти искорками орденов на мундирной груди:
— Надо, чтобы было как заведено, по субботам. Или еще как, но чтобы все знали, что нужный день и в нудное время грехи каждому как заповедано предками списаны будут! Вот!
— А-а, как в церкви, по календарному да по четницам! — просияла понятливая Марфа. — Как перед заутреней, так девок и стегать! Поняла, матушка-барыня! Как есть правильные ваши слова, головка светлая, ум ясный, нам же такое сроду не понять вот так сразу, и не придумать, а вот вы…
Настя опять перебила:
— Ну, это пока еще привыкнут, порядок тоже держать надо. Тем более, ответственность перед холопами нашими должна возлагать тяжкое бремя строгости, — опять сбилась.
Вчера ей показалось, что суровый облик Павла Василича прямо, чуть не указующим перстом, указывал на нее: нерадение судьбами холопов должно быть наказано… Искрами играла в бокале шампань, в глазах искрами играл пот на обнаженном, сильном теле девки, мечущейся под розгами в парном тумане… Я еще красивее смогла бы, у меня ножки ровнее! Покраснела, засмущалась, на что его сиятельство тут же заметил:
— Милая Настенька, оставьте вы этот заморский шипучек! Отведайте нашей наливочки, оно русскому духу приятней и полезнее, и щечки розоветь куда лучше будут!
Эти дуры Синельниковы чуть не упали со своими бокалами, вперед нее протискиваясь, а Павел Васильевич все одной ей первой налил. Сладкая была наливочка…
Ну не станешь же объяснять этой Марфе, насколько важно «изнутри», по суровой правде народной жизни и может быть даже на самой себе, познать суровый дух патриархального уклада! Не ее это дело, хоть и близкой, но все одно холопки.
Отвернулась к окну, махнула рукой — иди!
Так и не дождавшись прямых указаний, Марфа задумчиво вышла. А Настенька вернулась к книжному шкафчику, куда еще на прошлой неделе перекочевали несколько томиков из большой библиотеки покойного батюшки. «Домострой как суть общинного правления, изложенная в размышлениях и примерах отставного генерал-майора инфантерии графа Нила Вяземского» и «Похождения юной Сесилии, вознесшейся от грехопадения к светлому созерцанию» Эмиля Бланже. На первых же страницах автор восторгался юной прелестницей, добровольно попросившей бичевания за грех рукоблудства и непотребных мыслей.
Куснула наливное яблочко, не заботясь о прическе, упала на заново взбитые перины и раскрыла недочитанное: «Горькими слезами орошала Сесилия руки своего наставника и исповедника, отца Гюрэ, умоляя подвергнуть ее нещадному бичеванию. Просветленная душа девственной грешницы не знала стыда, обнажая прекрасное тело перед взорами наставника и двух служанок, в чьих сильных руках находились жестокие длинные бичи. Простертая на полу кельи и касаясь губами мозаичного креста, она умоляла преподать ей строгий урок и дать самое суровое наказание…»