Этот эпизод я записала прямо в текст романа, не трогая дневника.
— Мне нужно, отец, чтобы между нами была только правда.
Но он и не думал признаться, что лжет. Стал бледным от гнева. Еще никто пока что не сомневался в его честности, заявил он. Он был почти взбешен, причем беспокоила его не фальшивость положения, в какое он попал, а то, что я посмела в нем сомневаться.
— Ты все разрушаешь, — сказал он.
— Это все несерьезно насчет разрушения, — ответила я. — Давай начнем все сначала. Мы ничего не создали вместе, кроме ворохов обмана, в которых оба тонем. Я не ребенок и не могу поверить твоим историям. Нам обоим нужен кто-то, кому мы могли бы говорить правду. Если бы мы были настоящими друзьями, доверяющими один другому, мне незачем было бы обращаться к доктору Ранку.
Он побледнел еще больше, еще больше разгневался. А в глазах его я читала, что он гордится своими историями, своей собственной великолепной персоной, даже своими бреднями. И он оскорблен, как бывает оскорблен актер, не нашедший взаимопонимания с публикой. И он спрашивает себя, права ли я, и уверен, что я никоим образом не могу быть правой. И мне было видно, что он безоговорочно верит тому, что поведал мне. Иначе ему пришлось бы унизиться до того, чтобы признать себя жалким комедиантом, не способным обмануть собственную дочь.
— И тебе не на что обижаться, — говорила я. — Ничего нет позорного в том, что не удается обмануть свою дочь. И потом я так много врала тебе, что сама распознаю неправду легко.
— Теперь ты обвиняешь меня, что я веду жизнь Дон Жуана.
— Ни в чем я тебя не обвиняю. Мне просто нужна от тебя правда.
— О чем ты говоришь! Я человек порядочный.
— Я не говорю, что ты непорядочный. Я говорю только, что ты неискренен со мной.
— Продолжай, — обиделся он. — Скажи мне еще, что у меня нет таланта, что я не умею любить, что я эгоист, скажи мне все, что мне говорила твоя мать.
— Я этому никогда не верила!.. — воскликнула я.
И внезапно остановилась. Я поняла, что отец видит теперь уже не меня, но того вечного судью, то прошлое, которое оказалось для него таким нелегким. Я почувствовала, что я уже не я, а моя мать, что у меня усталое от нудной домашней работы тело, что я возмущаюсь себялюбием и безответственностью отца. Я почувствовала гнев и отчаяние своей матери. В первый раз созданный мною образ отца рухнул на пол. Предо мной был ребенок, требующий, чтобы его все любили, и не умеющий ответить на эту любовь. Предо мной был ребенок, неспособный на акт милосердия или самоотвержения. Предо мной был ребенок, прячущийся за мужество моей матери, точно так же как сейчас он прячется за надежную спину Маруки. И я увидела образ моей матери. Я сама была моей матерью и произносила ее слова о том, что из него не получилось ни человека, ни отца, ни мужа. А может быть, она говорила ему и то, что как музыкант он не сделал ничего, чтобы оправдать ничтожность своих человеческих качеств. Всю свою жизнь он играл с людьми, с любовью, играл в любовь, играл в композитора, в пианиста, играл, играл, играл; потому что никому и ничему он не умел отдать свою душу.
Я говорила: «Я прошу только, чтобы ты был честен и с самим собой, и со мною. Признаюсь, что я лгу. Но я же ничего не прошу, кроме одного: чтобы мы жили без масок».
— Теперь скажи, что я человек поверхностный и несерьезный.
— В данный момент — да. А мне надо, чтобы ты смотрел мне в лицо и был искренен.
Отец заболел после этой сцены. Спрятался за болезнью. Он принял меня в постели. Это было большое театрализованное представление. Марука сидела возле, говорил он еле слышным голосом. Глядя в лицо Маруки, он произнес: «Знаешь, Анаис думает, что я удираю с семнадцатилетней девочкой-скрипачкой».
Марука ответила милой улыбкой: «Твой отец очень правильный, простодушный, верный и порядочный мужчина».
Отвратительная комедия. Ведь этот ласковый, лицемерный ангел прекрасно знает, что мне известны все подробности падения «девочки». Знает, что они ездили в Алжир и Марокко. Сил нету дальше выносить это. Я ухожу, еле сдерживая слезы, словно рассталась сразу со всеми надеждами, словно он умер. Напрасно мое стремление к абсолютно честным отношениям. Он предпочитает беспечное вранье. Он слаб и инфантилен.
Назад, к дневнику, к одиночеству. Изоляция. Письменный стол.
Итак, мой отец отбыл в свое турне, и я думаю о нем, как думают о менуэте, Версальском парке, сонате Моцарта.
Трижды перечитала роман.
Я заканчиваю его в ироническом духе.
Теперь, когда стало ясно, что глубокое понимание между отцом и мною невозможно, я чувствую, как я устала от жизни. Мне кажется, я в тупике. Единственный путь — литература. Книги, книги и еще раз книги.
Генри защищает мои притчи, мой сивиллин язык, мои иероглифы, телеграфный и даже стенографический стиль. Что ж, это придает мне смелости перед критикой. Я сражаюсь, как демон.
Маргарита прочла все и говорит: «Поздравляю. Вот настоящее письмо визионера. Уникально».
Я встаю с песней в душе и пишу страницы о Джун, о том, как мы шли по мертвым листьям[159], и слезы на глазах, и болтовня Джун о Боге… Генри научил меня держаться, быть стойкой и терпеливой.
Я написала отцу фантастическое письмо, сплошной пух, взбитые сливки и пена!
На Пасху возвращаюсь в Лувесьенн.
У Джека Кахане неладно с бизнесом, так же как и с его обещаниями Генри. Пожалуй, пока он совсем не разочаровался, я оплачу печатание «Тропика». Никто не идет с Генри до конца. Все они думают о деньгах, о риске предприятия и все такое прочее.
Чистила весь дом с макушки до пяток, с чердака до подвала. Всерьез занялась кухней. Перепачкала и попортила руки. Но зато в каждом чулане, во всех уголках и закоулках чистота и порядок. Пригласила Ранка на обед.
Неутешительный вечер. Мадам Ранк — пустое место и весь вечер понемногу отравляла каждому настроение. Обедали в саду. Был и Генри. Ранк говорил легко и непринужденно, как в своих книгах. Генри перестал держаться напряженно, видя, с каким удовольствием Ранк ест и пьет. Мадам Ранк холодна и сдержанна. Ранк опустил персики в свое шампанское, как делали в Вене. Он очень развеселился.
Задумываю поездку в Лондон ради книги Генри.
Обеды с этимологом из Египта, миллионером, впадающим в идиотизм, молодым поэтом с обещающим будущим, с Жанной и т. д.
Генри расположился в самой сердцевине Парижа, в густонаселенном районе Cadet. Шлюхи, арабы, испанцы, сутенеры, художники, актеры, сочинители водевилей, певицы из ночных клубов.
Он сидит в гостинице «Гавана» и пишет о навозе, язвах, шанкрах и болезнях. Почему? Он дописывает окончательную версию «Тропика Рака».