Он сидит в гостинице «Гавана» и пишет о навозе, язвах, шанкрах и болезнях. Почему? Он дописывает окончательную версию «Тропика Рака».
Я еду в Лондон одна. Посмотреть, что смогу сделать для «Тропика Рака».
Прежде чем выехать, я сразила Кахане великолепной речью, и он будет издавать Генри, только я должна оплатить типографию. Я полна куража и решительности.
На этой волне я нанесла визит Сильвии Бич[160] ради Генри, Анны Грин, Ранка.
У меня второй класс, я сижу на палубном складном стульчике, и на меня посматривает юный английский матросик.
В моем портфеле рукописи Генри, «Автопортрет» и книга о Лоуренсе.
Палуба. Солнце. Грезы.
И вот я расхаживаю по улицам Лондона, восхищенная домами, окнами, порталами, лицом чистильщика обуви, шлюхами, унылым дождем, роскошным обедом в Риджент Пэлас.
Приятель сводил меня посмотреть на Чарльза Лоутона[161] в «Макбете». Он был волнующе плотским, поражал контраст между его мягкостью и дерзостью, шапкой взъерошенных волос и негроидными губами. Он мог и не быть привычным Макбетом, человеком, умирающим от душевной и мозговой болезни, но он был Макбетом, стенающим по-настоящему, он внушал страх, и жестокость его выглядела убедительной.
Мы потом прошли к нему за кулисы. Он сидел разбитый и подавленный. И вынес весьма строгий приговор себе: «У меня просто не получился портрет Макбета». Я была удивлена его скромностью. Такой низкой самооценкой.
Париж. Хожу по улицам. Поддразниваю Генри, говорю, что в моей голове полно улиц, их имен.
— Вместо мыслей мне теперь приходят в голову имена новых улиц. Я думаю об улицах. Сажусь в автобус и любуюсь ими. Без всяких мыслей. Просто наблюдаю, вглядываюсь и слушаю. Улица дю Фобур де Тампль, площадь Монтолон. Что с тобой происходит, когда ты узнаешь название улицы?
— Ничего, — сказал Генри.
Пуста моя голова. Ничего в ней нет, кроме улиц.
Может ничего не происходить с тобой, когда узнаешь название улицы, но ты погружаешься в улицы вместо того, чтобы погружаться в думы. И земля, улица, набережные неспешно отвоевывают территорию и заполняют твой разум шумами, запахами, картинками, и твоя духовная жизнь усыхает и съеживается. В этом движении к жизни, в этом отказе от всякого медитирования — мое спасение. По каждой улице уходит прочь мое тщетное томление, сожаление, самопожирающая тоска. Площадь Монтолон торжествует над долгими часами, проведенными мною за сооружением воображаемой, мнимой общности с отцом. Запахи, автомобильные гудки, водовороты машин в часы пик развеивают всех призраков. Я разрешаю себе жить, ем во всех ресторанах Парижа, хожу во все кино, во все театры, я хочу узнать как можно больше людей; у Генри есть своя собственная карта Парижа и Бруклина, хочу, чтобы у меня была такая же подробная карта с нанесенными на нее всеми реалиями жизни.
Мучительная страсть к реальности, потому что мой воображаемый мир настолько велик, что мне никогда с ним не справиться — только так я смогу не дать ему поглотить меня.
Вне. Я всегда вне. Со всеми. Прошлую ночь я провела в роскошном ночном клубе «Шахерезада» с людьми, явно неподходящими, и вся изныла. Allons donc[162], улицы, я наконец с вами, иду, иду вперед по запруженным народом улицам книг Генри. Внешнее и внутреннее уравнены, помогают одно другому, иначе внутреннее разъест меня, как ржавчина. Самокопание уже почти сожрало меня. Генри меня спас. Он вытолкнул меня на улицу. Достаточно того, что еще за несколько часов до этого я была обязана размышлять о моем отце, чтобы о нем написать. Все, хватит. Площадь Монтолон, бульвар Жан Жорес, улица Сан-Мартен, закрутитесь весело в моей пустой голове, как пластинки в танцевальном автомате. Это я объяснила Генри, что улицы сами по себе не представляют интереса. Он накопил их описания[163], но я-то чувствую, что им необходим декор для каких-то драм, каких-то эмоций. Это я разбудила человека, шагавшего по улицам. Больше никаких немых карт, только те, что показывают и форму и содержание, существенное и явленное, улицы и людей, идущих по улицам. Никак не угомониться. Снова поиски напряженности, жара, лихорадки, сумятицы. Кажется, что все движется слишком медленно, медленно, медленно…
Жизнь моя наполнена. Перевожу первый том дневников[164]. Я пишу о происшествии, случившемся во время поисков пижамы в русском стиле для моего отца. Вставляю в «Дом инцеста» визит с Арто к картине «Лот и его дочь» в Лувре. Когда бы я ни почувствовала печаль по отцу, я пишу. Пишу, когда ему сочувствую. Пишу, когда сожалею о чем-то.
Расцвет. Цветение всех и каждого. Животное ощущение счастья. Нежное цветение счастья. Нежный ветерок, разговор, словно дуновения летнего ветра, любовь, как раскрывшиеся цветы, новые платья, как появившаяся свежая трава. Идиллия. Но внутри живет червь, червь воображения, жажды ожидания. Неужели боль оставила такие глубокие следы, что я не чувствую ласкового прикосновения лета? Неужели плоть так обезображена, так загрубела, что не чувствует нежности лета? Только совсем другие раны могут заставить ее трепетать. Я не создана для счастья. Счастье есть сон[165].
Рождение первого романа и другие события
Начало 1934 года — канун литературных успехов и Миллера, и Анаис. У него готовится публикация «Тропика Рака», и значит, до славы осталось совсем недолго. А вторая вещь — «Черная весна» (пока еще называющаяся «Автопортрет») — к апрелю 1934 года закончена. Анаис придется ждать дольше. Ее вторая (после исследования о Д. Лоуренсе) книга и первая художественная — повесть «Дом инцеста» выйдет только через два года в Париже в издательстве «Сиана». Но именно в ноябре 1933 — феврале 1934 года — после отлучения от «Дневника» по рецепту доктора Ранка — она над ней напряженно работает и даже решает, что уже закончила. Нет, ей еще придется поработать над ней, менять порядок главок, дополнять (ведь жизнь не остановилась, а дневник пока не ведется), переделывать. В «Дом инцеста» вошли многие куски из дневников Анаис, но значительно переработанных стилистически, начало «Дома» — несколько лирических поэм в прозе. Уже в дневниках конца двадцатых годов встречаются целые художественные пассажи, вырастающие из живого воображения. Анаис пробует себя в описании типично лоуренсовской оргии в Булонском лесу, после которой внезапно явившийся герою олень уводит его из леса. «Я отвергла некоторые этические ограничения язычества», — комментирует Анаис этот эпизод и вставляет его в окончательный вариант «Дома инцеста».