Эти тихие, спокойные часы с Генри и Фредом — самые плодотворные. Генри впадает в задумчивый покой, в медитацию, посмеивается над своей работой. В нем временами проглядывает что-то от гнома, от сатира, а то он просто немецкий школяр. В такие минуты его тело кажется слишком хрупким, энергия его письма, его разговоров, сила его воображения слишком тяжелы для этой непрочной оболочки, того и гляди раздавят ее. А вот сейчас я смотрю, как он сидит, попивая кофе, и вижу новые стороны его существа: я вижу, как он ярок, я вижу, как взрываются в нем импульсы и их шквалы несут его повсюду, я вижу его письма к людям со всего света, его въедливое любопытство, дотошное, изо дня в день, из ночи в ночь исследование Парижа, его неослабное изучение человеческих существ.
На стенах его комнаты развешаны листы, их несметное количество, они полны имен, происшествий, названий книг, аллюзий, схем взаимоотношений, на них списки разных мест, ресторанов и много всякой всячины. Гигантская задача, целая вселенная, только б он смог описать все это.
Конечно, может возвратиться Джун и, как самум в пустыне, смести все это.
Но останутся вещи, о которых Генри говорит, а я запечатлеваю. Он говорит о Боге, о Достоевском, о тонкости Фредова письма, которым он восхищается.
Он-то видит различие между драматичностью, чувственностью, резкостью письма, подобного его собственному, и мягкостью стиля Фреда. Сможет ли Джун постигнуть такие нюансы?
Генри говорит:
— Она любит оргии, разгул. Оргии разговоров, шума, жертвоприношений, разгул ненависти, разгул рыданий.
— У Фреда есть изящество, которого мне не хватает, — добавляет Генри. — Это качество Анатоля Франса.
— Но у него нет твоей мощи.
Страсть Генри прорывается через холодный, бесчувственный мир, как поток лавы. И мне кажется, что эта страсть очень важна для сегодняшнего мира. Она поднимает его книги на уровень природного явления, такого, как циклон или землетрясение. Сегодня мир остужен рассудочностью и рефлексией. И спасти его может именно страсть Генри, его жизнелюбие, его вожделение.
Генри рассказывает мне о книге, которую я не читала. Это «Холм сновидений» Мейчина[25].
Я внимательно слушаю его, и вдруг он говорит: «Что-то я слишком по-отцовски с тобой разговариваю».
И в этот момент я поняла, что Генри проник в ту часть моего существа, где я оставалась ребенком, где мне нравилось, чтобы меня поражали чем-то новым, нравилось учиться, нравилось быть ведомой. Я превратилась в ребенка, слушающего Генри, в нем появилось что-то отеческое. Неотвязный образ эрудированного, знающего и любящего литературу отца возник передо мной, и женщина стала девочкой.
Я почувствовала себя так, словно Генри открыл мою постыдную тайну. И я сбежала из квартирки в Клиши.
Мое ребяческое тяготение к мужчинам старшего возраста. Мне представляется, что в этом нет ничего, кроме признака незрелости, кроме комплекса, вызванного тоской по отсутствующему отцу почти во всей моей жизни.
«Тихие дни в Клиши»
Так называется повесть Генри Миллера и так можно было бы озаглавить только что прошедшие перед нами дневниковые записи за апрель 1932 года.
Но так ли уж были тихи и спокойны эти апрельские дни на рабочей окраине Парижа? И что за странный календарь, в котором за февралем сразу же следует апрель? А что же происходило в месяце марте?
Готовя в середине шестидесятых годов первое издание «Дневника 1931–1934 гг.», Анаис не включила туда записи, относящиеся к марту (как мы знаем, она многое исключала и из других частей, но здесь целого месяца как не бывало). Может быть, перешагнувшей шестидесятилетний рубеж женщине не хотелось предстать перед читателем в образе страдающей от неудовлетворенных желаний, мечущейся между двумя мужчинами и одной женщиной, обуреваемой «темными» инстинктами особы. Да ведь еще были живы и муж ее Хьюго Гилер, и главный герой ее тридцатых годов Генри Миллер. Не будем гадать — нет в отредактированном самой Анаис издании этих записей, и все тут!
Но мы попробуем их восстановить. Нам помогут здесь ее рассказы и повести — мы ведь знаем уже, что почти все, что она сделала в художественной прозе, воспроизводят в той или иной степени ее дневники. Нам поможет и самая, пожалуй, богатая фактами биография Анаис, написанная уже упоминавшейся Ноэль Райли Фич, написанная, правда, под определенным углом — The Erotic Life of Anais Nin называется эта книга.
Ну что ж, эротика так эротика. Для Анаис это ведь и в самом деле была очень важная сторона жизни и литературы, ее любимым писателем был Лоуренс. И, надеемся, современного читателя не смутит откровенность некоторых страниц. Она была откровенна в своем дневнике и не стеснялась читать его своим друзьям.
Итак — март 1932 года.
В последние дни февраля, после своего двадцать девятого дня рождения, Анаис осознает, что приспособиться к невыносимому, казалось, разладу между ее «безумством» и ее преданностью мужу можно. Она будет любить его по-своему и одновременно искать другой путь. Она усваивает «аристократический взгляд на секс», отделяющий брак от страсти. И все-таки, сидя как-то вечером рядом с Хьюго, она расплакалась. Она «потерялась» между Генри и Джун и в отчаянии, что не может найти выхода. Ей кажется, что только «животная сила» такого грубого реалиста, как Миллер, может удовлетворить женщину. Но она боится его любви. Видя ее слезы, верный, преданный Хьюго (сохранивший веру в нее до самой своей смерти — он умрет в 1985 году) нежно обнимает жену. «Он самый зрелый и выдержанный изо всех», — думает она, вспоминая список его благодеяний, составленный ею и занесенный конечно же в дневник. Он обучал ее английскому языку, излечил ее от викторианства, перечитал и поправил ее книгу о Лоуренсе, он дал ее несчастному приятелю Густаво Моралесу тысячу франков, простил ей увлечение Эрскином, позволил ей покрасить волосы, никогда не возмущался ее выбором книг. И у него десятки других добродетелей.
«Я хочу остаться той женщиной, которая никогда не станет вашей», — пишет она Генри 2 марта и добавляет красными чернилами: «Мы будем только писать и разговаривать и раздувать паруса».
Передает письмо (они встретились на этот раз в «Викинге») и уходит. Он остается сидеть за их столиком, смотрит на кресло, с которого она только что встала, поднимает бокал, на котором остались следы ее губной помады…
«Я скажу вам то, что вы уже знаете, — пишет он ей на следующий день. — Я люблю вас… Я болен вами. Мне трудно с вами разговаривать, потому что все время я думаю, что вот сейчас вскочу и сомкну свои руки вокруг вас… Я погружаюсь… меня ничто не может удержать». И еще в этом же письме, на той же бумаге «Викинга» он пишет, как хочется ему пригласить ее в его комнату в «Отеле Сентраль» (это совсем рядом), показать ей свои акварели. А может быть, она знает другое, не такое убогое место, «где я мог бы обнять вас»?