Редемпторист[49]
«Редемпторист улыбается.
— Я был в „Яночке“. Сел у стойки, напротив зеркала… там высокие стойки и зеркальные стены. Я смотрю в зеркало, и мой взгляд сталкивается с чьим-то взглядом. Того, кто оторвался от чашки. Потом вошла очень манерная компания. Сели напротив. Этот кто-то обратил на них мое внимание. Но я покраснел и быстро вышел. […]
Влодек рассказал — в связи с возникшими в последнее время в этом доме проблемами, — что еще пользуется успехом. Недавно возвращался. В час ночи. Заходит на Гданьский вокзал[50] за сигаретами. Кто-то стоит рядом и заигрывает с ним. И так как-то сам собой завязался разговор. Но из-за того что у этой особы был поезд через час (а как еще попадешь на Беляны[51]), договорились на ближайший вечер. Потому что он возвращается поездом. В 22.47. И Влодек идет. […]
— […] Я, представьте себе, снова был в этой „Яночке“.
— С зеркалами?
— Да.
— И что?
— Убавь звук. — Л. мне. — Ничего, только играют и играют. До одурения.
— Ничего особенного, но сколько можно крутить…
— А ты был на маникюре?
— Был.
— В „Бристоле“?
— В „Бристоле“. Как обычно. Я всегда туда хожу.
— И коготки тебе мажут?
— Бесцветным лаком. […]
— Лечу, только докурю, вы „Спорт“ курите? Я только „Спорт“.
— На ужин?
— Да. Подаю к столу. Лечу. Можно к вам заглянуть, Лешек? В среду или в субботу? Я здесь восстанавливаюсь».
М. Бялошевский[52] «
Доносы реальности» (1973)— О! Какие перемены! — говорит и смотрит мне между ног один из Познани, к счастью не из кожаных. — Гораздо лучше. Где ж это видано, такие лохмы носить — ну чисто борода! — Потому что они даже подмышки выбривают. Мне всегда казалось, что от этого становишься более телесным. Побреешь такую подмышку — она сразу проявляется и начинает демонстративно существовать. А если все тело подвергнешь лазерной эпиляции, оно вообще начинает кричать, мол, я существую. Между тем у нас, старых сутулых интеллектуалов, у тех, что в сером пиджаке, в очках, с трубкой, ходят в кафе газету читать, у заросших щетиной писателей, у нас тела скорее какие-то прозрачные, не бросающиеся в глаза. Мы забываем о них. А ведь кто-нибудь такой во мне да сидит. И еще как! Стоит только покопаться. Но если кто-то ко мне по-мужски, я отступаю в женский образ, а если слишком по-женски, то я наоборот. Все так зыбко, и я, пока пишу эту теткинскую книгу, майку себе, смешно сказать, приспускаю с плеч, чтобы вроде декольте получилось, звоню знакомым теткам, хихоньки да хахоньки, дескать, я уже так вошла в роль, что, наверное, окончательно потеряна для общества, крест на мне можно ставить, Лукреция, на помощь, боюсь, я уж никогда больше не выйду из роли, не вернусь в заросшего интеллектуала… Уж и люди на меня оглядываются на улице, когда случается выйти за сигаретами или пиццей.
Звоню и говорю:
— Рассказывай, Патриция, рассказывай, Лукреция, и о том говори, и о сем.
— Про то, как Здиха на могилу влезла, чтобы кладбищенский сторож видел, как она себе шишку точит, а холмик развалился, а она в милиции потом говорит: что мне арест, что мне наказание, если меня душа эта, чью могилу я порушила, будет преследовать! И поперлась Здиха к какой-то ворожее, которой потом не заплатила пятьсот злотых. Нормально?.. Так, маленькое отступление, только переведу дух… Короче, прошло еще немного времени — а Здиха тогда везде дрючила, — еду я в поезде и слышу: «Извращенец! Извращение! Спасайся, кто может!» — народ весь к окнам прилип, а я нет, потому что знаю, это Здихина территория… О чем бишь я?.. Ах да. Здиха ей не заплатила тех денег, и странные стали происходить вещи… Дом ее горел, то-се, пока в конце концов не взяла она эти пятьсот злотых и не выслала гадалке по почте, тогда только все успокоилось.
— Ну и?
— Что «ну и»? Ты, Михаська, это уже записала? — тетки занервничали.
— Да вы что, не стану я писать, что она психическая и дрочит на каждом углу, что полиция за ней по пятам ходит, нет уж…
— Если уж сказал «А»…
— Не обязательно сразу говорить «Я».
Др-рррр. Звонит одна из сестер Киоскерш.
— А ты, блядища, написала, как в восемьдесят восьмом показывала нам в киоске, какой у тебя большой? Ну, у нас, в киоске, внутри…
Тетки ласково называют друг друга «блядь», «прошмандовка», «сука неприятная» и радуются. Вот так…
— Нет уж… Вас послушаться и записать по-вашему, так от меня мокрого места не останется… Я уже и так… Могла я когда-нибудь подумать, что дойдет до того, что Флора книгу будет за меня писать? Мало разве, что уже половина вроцлавской заставы книги мне пишет, а я только орфографию поправляю?
Выходит, киоскерши помнят меня с тех лет. Совсем не изменились. Разве что деньжат поднакопили и ездят теперь в Тунис на арабов.
— Знаешь, тебе надо для них водку припасти и быть поосторожнее, потому что через них много разных прошло… Все же они проститутки, конечно, не такие, как мы, но тем не менее…
— Вот если бы Броньку Гэбистку встретить, хотя она теперь редко показывается, только в Щитниках, встретить бы ее да порасспросить, она-то уж по каждой из наших досье вела…
Перспектив поважнее человека
Пенсионерка № 1:
— Нет больше диких пляжей, на которых я собирала янтарь, нет! А что там творилось в восьмидесятые! Никто не знал о СПИДе, все его друг другу запросто передавали. Никто не пользовался презервативами. Да и зачем? И где-то так около восемьдесят восьмого вдруг стали об этом говорить. Здесь, на пляже, в Любиеве, в Ровах, и там есть такой же пляж. Начали поговаривать, но только поговаривать, никому и в голову не приходило, что подобное может случиться в Польше. Это все с мифического Запада, как какие-нибудь там ананасы, как шмотки какие-то шикарные, что-то вроде наркотиков. Словом, экзотика, и никто даже не подозревал, что такое может и до нас дойти. Наверняка все свято верили, что, если бы не падение режима, до этого бы не дошло. Как такое возможно: СПИД при коммунизме? В наших серых магазинах в очереди стоял бы тип с красной звездой на лбу, что ли? СПИД, он ведь скорее ярко-красный, а коммунизм — серый. Да и случись при коммунизме что-нибудь подобное, никто бы об этом не говорил, не писал. Это Запад пришел к нам и притащил свои болячки, свои сомнительные ананасы. А кто его приглашал? Плохо разве было над озером Вигры, августовские ночи, бакланов тоненькая нить, танцы на деревянном причале… Комары. Питание в столовой, хорошее, даже очень… Утром молочный суп, яблоко, булочки, кусочек маслица, джем, часто даже сыр. Потом приличный обед, не какие-нибудь там фастфуды, а суп (томатный, рассольник), на второе — котлета, картофельное пюре, салат из огурцов. Компот или кисель, да и десерт бывал: пирожное с кремом. Потом полдник: сладкая выпечка, яблоко, груша, компот. Ужин — это вообще все. Сыр, колбаса с глазками жира, винегрет с селедкой… Киоски с сувенирами. Ведь ездили люди, и что с того, что теперь пенсия несколько сот злотых — чтобы сюда раз в год приехать оторваться, надо в вазу, хрустальную, что на телевизоре стоит, целый год бросать монеты. А мне, почитай, на всё приходится заводить вазу. Раньше отпуск человеку был просто положен, и все тут. Санаторий положен. В свободное время читали замечательные книги из месткомовской библиотеки, на лавочке, в парке, в постели. Какая теперь молодежь? А раньше в организациях состояли и на субботниках-воскресниках территорию убирали, клумбы красивые разбивали, цветочки сажали. А теперь — только посмотрите: все дюны завалены мусором, бутылками, клочьями газет, потому что задницу себе подтирают геевскими газетами. Умоляю: «Тетки! Не сорите так, ну как потом все выглядит!» Вы уж, пан Михал, это запишите.