Снова слегка придавившая ладонь на плечах:
— Ишь ты… какая послушная… не визжит, не вырывается…
— Ай! — другая ладонь сильней ремня впечаталась в попу.
— Вот тебе и ай… Вот тебе и игрушечки… сама напросилась.
— Я не просилась… я виновата… накажите…
— Вот и на «вы» заговорила… вот и молодец… пора и воспитывать начинать. Вот!
— М-м-м…
— Ничего… помычи, девочка… помычи… погромче… я добрый… но строгий… поверти попкой, поверти… Вот тебе мартини! Вот тебе сухой! Сухой ремень! Сухой ремень попу дерет! А попа вертится!
Устыдившись виляний, замерла и сквозь губы, сквозь волосы на лице выдохнула:
— Леди не движется…
(Откуда у меня эта глупость? То мартини, прилипло, сухое… Самое сухое. То эта бредятина про леди…) Хватала воздух, шипела сквозь зубы, играла пальцами рук, сжатых в кулачки и изо всех сил лежала смирно — леди не движется!
Но тело не знало, что оно леди, ему хотелось извиваться и играть от боли… от боли? От горячей волны, вдруг прокатившейся сразу везде, от центра к плечам и лодыжкам. Сначала теплой, потом горячей, потом совсем горячей и резкой, потом штормящей волной и наконец — рывком девятого вала, хриплым стоном радости, бесстыжего наслаждения и короткой глупой мыслишки: «Ну вот…»
А потом был панический, уже не желанный, а искренний жар стыда. Торопливый шорох белья, противное и никак не налезающее платье с бесстыжими разрезами, едва не забытая сумочка и в полумраке (ой, а свечи-то когда зажег?) то ли насмешливые, то ли понятливые глаза Боца. И негромкий, увесистый голос в спину:
— Я тебе в сумочку телефон на бумажке записал… Ты звони, если что. Боца тут всякий знает… Как напроказишь, так сразу и звони.
А потом была ранняя осень, полеты листьев и пение освободившихся на ветру прутьев. Не на ней, не над ней — а на деревьях… И аккуратно сложенная бумажка с телефоном человека, которого тут всякий знает. И рука, не раз отдернувшаяся, чтобы не набрать, не позвонить…
А потом была слякоть, тяжелые сумки с торчащим батоном хлеба, ногами синей беговой курицы и противным чавканьем под сапожками прошлого сезона. Витрины знакомых дешевых магазинов, облезлая краска подъезда, ворчание осточертевшей квартирной хозяйки и мысли про очередную пустынную ночь на пружинной кровати со спинками… со спинками, к которым так удобно привязать… послушную… плохую… И стегать горячим ремнем горячее тело…
А потом был шелест шин здоровенной как танк, матово-черной, сочащейся спокойной респектабельностью машины. И были брызги из под колес, и растерянное отряхивание плащика: ну вот, блин… опять! И рука, вдруг легко подхватившая сумку с куриными ходулями:
— Леди не носят сумки…
Подняла и снова опустила глаза. В пальтишке моей годовой зарплаты, с властным прищуром глаз, годами приученных повелевать. С лучиком искрящихся запонок, что даже при осеннем «солнце» выдает бриллиант. Изысканная небрежность невесомого кашне и голос, которому не хочется возражать:
— Юная ЛЕДИ заказывала мартини. В это время суток я предлагаю «Бакарди». Хотя возможно и «Хармут» или белый «Хашверт». Впрочем, Великий Маркиз, говорят, предпочитал молодое Шато, но это уже из другой категории… Мне как Боцу по статусу положен ром. Но можно и вернуться к вопросу очень сухого…
Подняла с асфальта упавшую челюсть. Коротко вздохнула и выпрямилась. Небрежно протянула вторую сумку, тут же пропавшую в туннеле распахнутой дверки машины. Сама шагнула в этот туннель, как в пропасть. Оправила на коленях старенький плащик и ледяным, не терпящим возражений тоном отчеканила:
— В это время суток я предпочитаю розги. Только не очень сухие…
2004 г.
Выслушав хозяина, Маришка испуганно прикрыла рот ладошкой. Заметив реакцию новенькой рабыни, Граф снисходительно потрепал ее по щеке:
— Малыш, ты еще сама не знаешь, насколько выносливо твое собственное тело! Поверь моему опыту, ни малейшего вреда твоему здоровью это не нанесет. Зато, как я обещал, к концу обучения ты станешь великолепным образцом красоты, послушания и привлекательности!
Маришка привычно опустилась на колени и снизу вверх пролепетала:
— Да, господин Граф!
— Вот и хорошо. С рассвета — натопить баню, разбудить меня и получить утренние указания.
— Будет исполнено, господин Граф!
Будильник вырвал ее из короткого сна в такую рань, что это скорее была ночь, чем утро. Быстро и старательно умывшись, аккуратно подкрасив соски (Граф не любил блеклого цвета), Маришка поправила плотно сидящий ошейник и тихонько приблизилась к кровати, на которой изволил отдыхать ее господин. Отогнула край одеяла, приоткрыла рот и, облизав губы, совершила ритуал пробуждения хозяина. Граф потянулся, приоткрыл глаза, некоторое время смотрел на старания юной рабыни и, наконец, лениво поднялся. Накинул прямо на голое тело курчавый овчинный тулуп, обул короткие валенки и, сняв со стены обрезки вожжей, велел Маришке:
— Возьми две свечки, малыш.
Дождавшись, пока принесла требуемое, толкнул тяжелую дверь и вышел на крыльцо. Снег за ночь укрыл толстым покрывалом недавно чищеный двор. Между приземистой просторной баней и каменным сараем, почти невидимая в утреннем сумраке, полузасыпанная снегом, ждала собранная из бревен перекладина. Граф кивнул на нее Маришке и та, как была босиком, в одном лишь ошейнике, коротко вздрогнув, спустилась с крыльца в снег. Провалилась сразу выше колен, у перекладины вообще шла едва не по самые бедра, но старательно пробивала дорожку, сразу начав крупно дрожать от кусачего холода. Не издав ни звука, вскинула руки к перекладине, поморщилась от жесткой хватки примерзших как фанера кожаных петель, которые распяли ее на весу. Ноги — в стороны, снова вожжи петлями растягивают стройное тело. Дрожь сильнее и резче, но деловито работающий Граф никакого внимания на мороз не обращает: голая и послушная рабыня готова к утреннему уроку.
Вытащив из кармана свечи, коротко усмехнулся:
— Чтобы мороз тебе там ничего не повредил, мы не дадим ему войти в тебя.
Маришка едва-едва сдержала стон, толстая свеча туго и властно, рывком, забила узкое влагалище, а вторая, чуть не до хруста, медленно вошла в попу. Запечатав рабыню, Граф проверил, хорошо ли закреплены петли на перекладине. Провел рукой по щеке Маришки:
— Ну вот. Постарайся выдержать побольше. И верь мне: ты можешь много!
Развернулся и, больше не оборачиваясь, ушел в дом. А на морозе, бесстыдно распятая, с торчащими из отверстий свечами, осталась обнаженная девушка. Начался день «мороженого».