То же самое и с моим дневником. Он со мною всегда, и я могу писать за столиком в кафе, поджидая приятеля, в поезде, в автобусе, в зале ожидания на вокзале, в парикмахерской, пока сушатся мои волосы, даже в аудитории Сорбонны, если лекция становится скучной.
И детство свое я вспоминаю не за чтением фрейдовского «Предисловия к дневнику маленькой девочки», а на кухне за готовкой, в саду, на прогулке и даже в постели, занимаясь любовью.
Генри дразнит меня моей памятью на разговоры. То и дело он говорит: «Не забудь записать это в дневник», тогда как от других я слышу: «Только не заносите, пожалуйста, этого в свой дневник».
У него теперь даже лицо изменилось. С удивлением смотрю на него, пока он объясняет мне Шпенглера. Ничто в нем не напоминает гнома или отчаянного сластолюбца. Серьезность. Сосредоточенность.
Разговоры о его работе. Иногда я чувствую, что с ним надо держаться серьезного тона, пока он валяет дурака, куражится; надо говорить ему о значимости его труда, как бы он ни оступался, ни запинался и ни метался из стороны в сторону. Фред критикует Генри за его беспорядочное чтение, за усилия мыслить, которые ему кажутся умничаньем. Он осуждает его интерес к науке, увлечение кино, театром, философией, литературной критикой, биографиями. А я говорю на это, что большой художник должен быть всеядным, ему все сгодится для его алхимических опытов, все пойдет в переплавку. Только слабенький писатель боится разбрасываться, расширять свои интересы. Генри должен удовлетворить сущностную необходимость: определить свое место, выбрать ценности, найти основу того, что он хочет создать.
Мне смешна теперь моя боязнь анализа. Знание не убивает предвкушения чуда, тайны. Там этой тайны еще больше.
У меня нет страха перед определенностью.
Генри заблудился в лабиринте своих представлений. Как страус в песок, он зарыл голову в кучу бумаг.
Он пожаловался: «Я — как человек, отвыкший от мирной жизни: меня доконали шесть лет войны с Джун».
Слова Альенди: «La fatalité se déplace: plus l'homme prend conscience de luimeme, plus il là decouvre interieure»[55].
Я предоставляю Генри и Джун заботиться о моем жестком «я». Юнг говорит:
«Мы должны включать мягкость и жесткость в нашу самость, ибо мы не можем постоянно позволять, чтобы одна часть нашей личности доставляла заботу другой…»
И он же замечает, что пациенту свойственно наделять врача непознаваемым могуществом, видеть в нем то ли мага-чародея, то ли демонического преступника, существо, лично общающееся с Богом, спасителя.
А еще Юнг говорит:
«Поскольку мы не можем повернуть назад к животному сознанию, нам ничего не остается, кроме трудного пути к сознанию высшему».
Pauvre de nous![56]
Генри пишет мне: «Провел жуткую ночь. Измученный совершенно, лег в постель около полуночи, через час проснулся и оставался в полусонном состоянии до пяти. Потом впал в ступор до позднего утра. Сны снились самые ужасные, видел свою собственную могилу с надгробным камнем и каким-то сиянием над ней.
Меня бьет дрожь. Не пойму, откуда это. Попробовал тебе позвонить, тебя не было дома. Ощущение ужасное. Еще одна такая ночь — и я свихнусь. Боже мой! Чувствую себя, как Ричард Осборн перед тем, как сойти с ума».
Трио для флейты, гитары и ударных Финал
В уже упоминавшемся нами фильме «Генри и Джун» есть эпизод с велосипедной прогулкой двух семейных пар — Гилеров и Миллеров. Анаис и Хьюго несколько поотстали от своих гостей и через несколько времени догоняют их в самый неподходящий момент: прямо здесь, в Лувесьеннском лесу Генри и Джун сплелись в жарких объятиях. Благовоспитанный пуританин Хьюго, смущенно улыбаясь, отворачивается от этой сцены и как ни в чем не бывало катит дальше. Анаис же не в силах оторвать взгляда от этого непривычного зрелища; движение продолжается, но велосипедистка едет, не глядя на дорогу, ее лицо повернуто в сторону леса.
Это очень яркое кинематографическое отображение того, что происходило с Анаис на первом этапе построения треугольника Анаис — Генри — Джун. Светская женщина, воспитанная в строгом католическом духе, не в силах противостоять соблазну совсем другой жизни, совсем других отношений. Не в силах оторвать взгляда от непосредственного проявления грубой животной страсти. Ей хочется испытать все!
Этим объясняется одна сторона отношений между Анаис и Джун. Если не в физическом, то в психологическом смысле они безусловно были любовницами. В отредактированном дневнике Анаис пишет о желании каждой из них стать телом своей подруги, но из «неочищенного», увидевшего свет лишь после ее смерти, это положение приобретает иной смысл: каждый участник этой пары хотел «познать тело другого».
До сих пор Анаис была знакома с лесбийской любовью только по книгам да понаслышке. Правда, еще в 1929 году, во время пребывания в Барселоне, она почувствовала странное влечение к одной даме, которую назвала в своем раннем дневнике «миссис Э». В феврале 1932 года она сообщила об этом в письме к Миллеру — пусть заинтересуется на всякий случай, а может быть, просто хотела его подразнить…
Что же касается Джун, то у нее в прошлом уже была связь с Джин Кронски, женщиной настолько привлекательной, что, как признавался Альфред Перле, он и сам был не прочь превратиться в лесбиянку, увидев Джин.
Но физическое влечение — лишь одна сторона, повторим, отношения Анаис к подруге своего возлюбленного. Еще до того, как она впервые увидела Джун, она уже знала о ней все — вплоть до поведения той в постели. Генри не скрывал от Анаис никаких интимных подробностей, никаких черт характера Джун, особенностей ее поведения и своих страданий от ее чудовищной лживости, так что Анаис не питала иллюзий по поводу любви и привязанности человека, которого она сама полюбила, как говорится, «на всех уровнях». Более того, она оплатила приезд Джун в Париж, желая подарить своему возлюбленному еще и такой подарок. Она хотела разобраться в этой женщине, понять ее и объяснить другому.
Если же говорить о третьей стороне этого треугольника (после линий Анаис — Джун, Анаис — Генри мы коснемся и линии Генри — Джун), то здесь мы позволим себе привести выдержку из книги Альфреда Перле «Мой друг Генри Миллер» в прекрасном переводе Л. Житковой:
«Она провела его через все муки ада, но он был в достаточной степени мазохист, чтобы получать от этого удовольствие… Генри отнюдь не заблуждался относительно Джун. Он видел ее такой, какова она есть, и любил такой, какой видел… Такой, какой она была, Джун была совершенна — для него, разумеется. Этот генератор лжи, этот ворох небылиц был необходим ему для собственного благополучия. Не будь она такой стервой, она не удовлетворяла бы его сложной чувственной организации. Более того, в попытке ее исцелить он подверг бы себя риску увидеть, как она растворяется в тонком эфире. О чудесном исцелении не могло быть и речи».