Февраль, 1933
Мне надо жить только в состоянии экстаза, упоения полнотой жизни. Малые дозы, скромные любовные истории, полутени меня не трогают. Я люблю чрезмерность. Письма, которые оттягивают сумку почтальона, книги, вырывающиеся из-под своих обложек, сексуальность такого накала, что взрываются термометры. Сознаю, что я превращаюсь в Джун.
Альенди разговаривает со мной об изысканиях, которыми я могу для него заняться в Национальной библиотеке. Но говорит: «Вы на все смотрите глазами поэта». И я не знаю, упрек ли это. А еще он говорит: «Вы напоминаете мне Антонена Арто. Только он настолько переполнен яростью, что я не могу ему ничем помочь».
Итак, человек, ставший волшебником лишь наполовину, приезжает к нам в четверг вечером. Я не могла, или не хотела, вообразить себе, что он берет такси, едет на вокзал Сен-Лазар, покупает в кассе билет, выходит на маленькой убогой станции, как самый обыкновенный человек. Я сказала ему, что одна приятельница одолжила мне автомобиль с шофером и он может добраться прямо от своего дома к моему, как по волшебству. По моим рассказам, он был в восхищении от графини Люси, вот я и выдумала, что автомобиль предоставила она. Мне хотелось устроить путешествие, подобное путешествию из «Странника», в дом в лесу, где все еще продолжается маскарад. Почти все свое месячное содержание я потратила на то, чтобы нанять на весь вечер автомобиль.
Альенди приехал. И дом и сад привели его в восхищение. Сидели мы внизу, у огня в маленькой гостиной.
Он казался чужим среди подступивших к нему плотских, эмоциональных красок. Прыгающие блики огня озаряли камин, который я отыскала в «Декоративном искусстве» — сделанный из марокканской мозаики, интенсивно голубой с редкими вкраплениями золота. Альенди восхищался этой, как ему казалось, экзотикой. Отсветы огня играли на стенах, окрашенных в цвет персика, на темном дереве, на бутылках испанских вин.
За двести лет своего существования дом приобрел вид удобно вросшего в почву. Это не было иллюзией. Все было прочно, основательно, и только в угловых стыках потолка и стен была видна кривизна. Этот наклон потолка был особенно заметен в спальне, из-за этого наклонные рамы окон создавали впечатление, что за ними откроется вид на море.
Альенди был поражен цельностью и солидностью окружающей обстановки, фоном, что я создала для себя: вне ее я производила впечатление эфемерного, готового вот-вот исчезнуть существа, у которого нет никакого прочного пристанища.
Дом заставил его взглянуть на меня, как на обычное человеческое создание.
— В восемнадцать лет, — признался он мне, — я хотел покончить с собой. Мать привила мне искаженный взгляд на женщин.
Точно так же, на примере моего отца, я стала считать всех мужчин неспособными к подлинной любви, ненадежными эгоистами.
И, проверяя точность этого образа, все время искала людей, соответствующих ему, подкрепляющих это утверждение — или, если угодно, это обобщение.
Но как чудесно узнать и совсем других!
Когда Альенди говорит: «Я сухой и мрачный человек», я вижу лишенного всякого блеска, погруженного в себя, закрытого человека, так и не сумевшего выбраться из-под материнского гнета.
Но нет человека, который родился бы без света и пламени в душе. Просто происходит какое-нибудь событие, появляется какая-нибудь личность, и пламя это слабеет и гаснет. А меня всегда искушала возможность воскресить таких людей моим светом и радостью.
Когда я, по русскому обычаю, била бокалы в ночном клубе, когда мое подсознание рвалось разразиться бунтом, — я протестовала против жизни, которая калечит таких романтических идеалистов. Я почитала этих уравновешенных, чистых, надежных, преданных, высоконравственных, деликатных и чувствительных людей больше, чем безошибочно расчетливых, отвечающих тремя ударами на один, беспощадных с теми, кто стоит у них на пути.
Однако я всегда предпочитала Лоуренса утонченному интеллектуалу Хаксли. Но всякий раз, когда я становилась на сторону примитивных людей, я поворачивалась спиной ко второй половине своего существа.
Своими глазами, глазами провидца, Альенди мог это видеть. Он, которому не хватает поэзии, экстравагантности, экстатической мощи. Зато он победил как психоаналитик. Потому что помог мне понять нечто очень важное. Оттого ли, что я принадлежу к латинской расе, или из-за того, что я невротик, мне были необходимы жесты. Я сама по себе была экспансивной, не таящейся; каждое чувство мне надо было выразить: словами ли, знаками, любым четким и недвусмысленным обозначением. И того же хотела от других.
Но Альенди утверждает, что такое стремление к проявлению своих чувств и к получению доказательств дружбы и преклонения — следствие неуверенности и недостатка доверия. Но мне они не так уж и нужны. Вполне могу обойтись и без них.
Доказательства дружбы и любви я все время даю другим. И все они казались довольными этим.
Альенди привел в восторг мой огромный аквариум с рыбами и растениями. Я спросила, могу ли я подарить ему девятнадцатого в день рождения такой аквариум. И он согласился.
После отъезда Альенди я не могла заснуть. Я восстанавливала в памяти всю свою жизнь в свете сказанных им слов и многое увидела под другим углом. Мой отец виделся мне как холодный циник, придирчивый садист. Но я, возможно, проглядела другую его сторону. Как-то, жестоко наказав моих братьев, он был готов приняться и за меня, но, взглянув мне в лицо, отступил и вышел из моей комнаты каким-то притихшим и словно пристыженным. Был ли он в самом деле смущен? Почему он бил нас — то ли потому, что испанские отцы верили в спасительную силу порки, то ли потому, что самого его в детстве бил отец, испанский офицер? В другой раз, когда я была тяжело больна, он купил мне компас и долгие часы просиживал возле моей кровати. А письма его из Франции ко мне, двенадцатилетней, тринадцатилетней, в Нью-Йорк были очень ласковыми.
Я не стала говорить Альенди, что Генри купил мне подарок, потому что Альенди сказал как-то: «Терпеть не могу Генри: он — варвар, а это самый ненавистный мне тип людей».
Варвар купил мне подарок, а его друг изобразил его в своем романе как бездушного, разнузданного пьяницу-разрушителя.
«У меня был плохой аналитик, — говорит Альенди, — и все эти годы я старался сам закончить эту работу».
Я пристала к нему с вопросами. Он сказал: «Я всегда считал, что любовь надо заслужить, и упорно работал, чтобы стать достойным любви».
Эта фраза так меня задела, что я записала ее в свой дневник.
…«Преступники» Фердинанда Брукнера в постановке Питоева[76].