Эта фраза так меня задела, что я записала ее в свой дневник.
…«Преступники» Фердинанда Брукнера в постановке Питоева[76].
На сцене — трехэтажный дом, и действие происходит в каждой комнате на всех трех этажах одновременно. Во время самых сильных сцен свет сосредоточивается именно на этом пространстве, а все остальные комнаты погружаются в полумрак, и актеры там говорят шепотом. Меня спектакль потряс. Но не темой слепоты правосудия (самые разные преступления совершаются на каждом этаже, но все они одинаково осуждаются по одному и тому же закону без различия их тяжести и степени вины), а тем, как наглядно показана одновременность жизни, одновременность происходящего в самых разных комнатах (на самых разных уровнях).
Ведь такое происходит постоянно в обыденной жизни. Слои, пласты, уровни. Я спускаюсь вниз из студии, где я готовила аквариум для дня рождения Альенди, потому что меня зовут к телефону: Жанна хочет знать, что мы будем делать вечером. Потом я возвращаюсь к Ницше, испещренному замечаниями Генри, а в это время играет радио, и я открываю очередное письмо Маргариты, сбивчивое, неуклюжее, как походка человека на ходулях, и одновременно Эмилия приносит мне счет за электричество и напоминает, что надо позвонить угольщику, а у меня из головы не выходит мадам Альенди, пытавшаяся вчера вечером у них в гостях очаровать меня своим изыском и артистичностью их дома. Она водрузила посредине обеденного стола гигантскую матовую лампу, и все мы были как бы под планетарным сиянием. Она заставила тюльпаны раскрыть свои лепестки так, что они стали похожи на экзотические цветы (я спросила, как эти цветы называются). А еще она жаловалась, что кресла едва ли продержатся десять лет, они уже порядком износились, хотя обойщик давал гарантию, и спрашивает мое мнение, а я отвечаю, что никогда не думала о сроках сохранности кресел, потому что все время путешествовала и меняла дома и обстановку, и что entre nous[77] понятия не имею, как долго должны жить кресла!
Обед был устроен с целью познакомить меня с Бернаром Стилем, издателем Антонена Арто. Он хотел встретиться со мной, потому что ему понравилась моя книга о Лоуренсе. Забавную реплику отпустил он по поводу Лоуренса:
— Человек, в жизни своей не видавший солнечного света, — сказал он, на что я возразила:
— Да ведь он был сыном шахтера!
— Вас страшно интересует Лоуренс?
— Теперь уже меньше. Он уже не нуждается в защите.
Стиль дал мне книжечку Арто «Письма на Ривьеру».
На следующий день я прибыла с аквариумом. Я распаковала это творение некоего стеклодува и поставила перед Альенди. Все было изготовлено из стекла: цветные камушки на дне, рыбы, растения, кораллы, грот. Альенди залюбовался стеклянным кораблем, камнями под цвет его глаз, светильниками, скрытыми так, что казалось, будто свет излучают сами рыбы. Его глаза. Они стали влажными — так он наслаждался этим зрелищем: стеклянный корабль, напоровшийся на рифы из самоцветных камней.
Альенди сказал:
— Я всегда хотел так много путешествовать… Вашим описанием Дейи на Мальорке я заслушался[78].
— А теперь?..
— О, теперь уже не увидишь ничего нового. Мы уже все увидели и узнали из фильмов и книг. Непознанное осталось только на Луне. Вы когда-нибудь думали о Луне?
— Это слишком далеко. Мне по-прежнему интересно столько мест вокруг меня, прямо здесь. Но изучать я собираюсь не то или иное место, а свою радость, удивление, свой ответ на все богатство мира. Мне недостаточно ни блестящих описаний Блеза Сандрара[79] Южной Америки и Сибири, ни фильмов. Я хочу видеть это своими глазами. Мне нужны мое ощущение и мое видение.
Меня пугает жизненная отрешенность Альенди. Он погасший, он умирает. Не хочу, чтобы он умирал, повторяю я про себя. Но не пускать человека к смерти — дело, сопряженное с опасностью. Я сознаю, что не от довольства жизнью потянуло его к размышлениям о Луне. Мне надо вернуть его к жизни, зародить в нем тягу к приключениям, но здесь речь не о перемене места, а о перемене настроения, взгляда, чтобы озарить светом убогие гостиничные номера, запачканные столики кафе, шумные людные улицы, кислое вино.
Я познакомилась с Цадкиным[80], скульптором, работающим с деревом. Мы пришли к нему в домик, притулившийся на задах большого доходного дома на Рю д Асса. Собственнно, это два домика, разделенные садом. В одном живет он сам со своей русской женой, в другой — его скульптуры. Их так много, что все это выглядит, как лес; множество деревьев растет в этом лесу, и вот из них-то Цадкин вырезает и выпиливает тела, лица, животных. Дерево разных пород, проявленная его структура, разница в окраске и плотности позволяют почувствовать, что все, присущее живому дереву, сохранено в скульптуре. Изваянные из бамбука женщины, рабы, согбенные под тяжестью непосильного труда, рассеченные резцом надвое лица ставших навеки двуликими существ. Искалеченные многоугольные фигуры из раненой, пронизанной жилами древесины, фрагменты тела, туловища без рук, без головы. Ночью, когда он выходит из своей студии, приходят ли деревья в движение — склоняются, плачут, содрогаются ли в тоске по своей листве? Стенания преображения.
И посреди всех этих фигур он сам, Цадкин. Маленький, румяный, с круглым мальчишеским лицом, с взъерошенными волосами, всегда смеющийся, постоянно отпускающий шуточки проказник.
Его быстрые, мелкие жесты, ироническое, озорное выражение лица, румяные щеки делают его похожим на искусного клоуна, на крупную обезьяну. Но юмор его и веселье очень серьезны, они пропитаны философией, среди его шуток постоянно сверкают очень глубокие мысли, его скульптуры при всей их призрачности настолько основательны, что напрасно было бы искать связь между тем, что он творит своим резцом, и его очарованием, между его мальчишескими выходками и извивами дерева. Но и в изваянных им тюрьмах люди, обреченные на рабство, все-таки таят в себе его усмешку, словно они тоже часть его веселой игры.
Он носит вельветовые костюмы, оранжевые шерстяные галстуки; в таком виде и можно его, раскрасневшегося от вина, встретить у ворот своего хозяйства. Как сумело абстрактное искусство навсегда завоевать этого лихого русского, который храбро встречал снегопады в своей меховой, надвинутой на покрасневшие уши шапке и покрикивал на лошадей так же, как покрикивает на официантов в ресторане.
— Хотел бы увидеть вас снова, — сказал он мне на прощание.
Альенди рассказал мне о событии, отвратившем его в значительной мере от жизни. В детстве больше всех на свете он любил свою няню. Она обожала и баловала его, пекла ему сладкие пирожки и сдобы, которые он уписывал за обе щеки. Но она бросила его, выйдя замуж. Дитя Альенди стер ее из своей памяти. Он никогда не упоминал даже ее имени. И от сладких пирожков и сдобных булочек он навсегда отказался. Вскоре после расставания он впервые всерьез заболел — пневмония — и лет до восемнадцати не мог до конца оправиться от этой болезни. В прошлом ноябре, проходя по саду Трокадеро, он увидел няньку, кормящую сдобной булочкой малыша; прошлые дни тотчас же воскресли в его памяти; он пришел в сильное волнение и почувствовал, как с его души свалилась огромная затаенная тяжесть. Вот эту потерю он и обвиняет в том, что она породила в нем нежелание примериться к жизни.