Он отпустил слугу, и вместо того чтобы лечь, Эмануил уселся за неоконченную работу и всеми мыслями отдался своим занятиям; так что десять минут спустя он совершенно забыл и письмо, и Юлию. По временам он перечитывал вслух написанное, и потом снова наступала мертвая тишина, среди которой слышался только ровный стук маятника и легкий скрип пера; иногда под окнами его раздавался стук кареты, но труженик, казалось, до того привык к подобного рода явлениям, что не обращал на них ни малейшего внимания.
Тот, кто знал Эмануила только понаслышке и по заслугам, был бы удивлен убранством его кабинета; но кто его видел и кто мог заметить в нем аристократические наклонности, не удивился бы, увидев, что они-то и руководили им в соединении вкуса и комфорта в своем жилище. Эмануил был пэром Франции: его строгая честность, благородство, искренность и высокая нравственность были двигателями его политической деятельности. Принадлежа к оппозиционной партии, он был не только сильным, но и просвещенным ее представителем, который, изучив хорошо прошедшее, легко разрешал все важные и трудные задачи, относящиеся к будущему. Судя по этому только, говорим мы, можно было вообразить его уже пожилым человеком, занимающим квартиру скромную и простую, как и его привычки; тогда как в действительности он работал в кабинете, украшенном золотом, шелком и полным благовония, подобно будуару женщины. Где причина такого кажущегося противоречия? В том, что Эмануил в совершенстве понимал великое и прекрасное во всем — в мебели и в политике, в искусствах и в нравственности. Он до того был уверен в прочности своей репутации, что не боялся отдаваться своим наклонностям и вкусам; он спал не более трех-четырех часов, но спал на мягкой и роскошной кровати; он не допускал, чтобы суровость нравов простиралась до истязаний; он редко пользовался удовольствиями жизни, но когда отдавался им — то отдавался весь; он не понимал возможности под предлогом серьезных занятий и своего политического положения платить скукою и лишать удобства тех, кому приходило желание посещать его; напротив, ему хотелось, чтобы тот, кто бывал у него, к какому бы сословию он ни принадлежал, не встречал бы противоречия своим привычкам и своим вкусам; сидел бы в мягких креслах и покоил свои глаза на изящной обстановке его комнат. Но, может быть, подумаете вы, что эта роскошная квартира пользовалась посещением женщины, которой личность хозяина и его положение могли внушить и страсть и желание? Вовсе нет. Эмануил не имел интриг, и не потому, чтоб он презирал женщин, нет, а потому, что он любил и боялся их в одно и то же время. Он сознавал, что две сильные страсти не могут жить в одном и том же сердце; сердце же его, равно как и душа, принадлежало политике, а следовательно, любовь была для него иногда развлечением, но чаще простою забавою. Ему представлялось много случаев овладеть привязанностью женщины, но он не пользовался ими, как и не искал их; к тому же он боялся, чтобы не подчиниться тому влиянию, которое умная и порядочная женщина могла бы иметь над ним; презирая ложь и чувствуя себя не расположенным любить, он не решался клеветать на себя; поэтому-то он жил, не имея любовницы, хотя и не обходился без женщин. Он любил их — но так, как их любил Наполеон I, как их любят все великие умы, занятые исключительно великими делами, и которые убедились, что любовь служит всегда препятствием к достижению честолюбивых целей. Как торопливый путник, не видящий еще цели своего путешествия, срывает по временам цветы, встречающиеся ему на дороге, и упивается их ароматом, так и Эмануил по временам оставался с женщиной; и точно так же, как он имел прекрасные вещи, так он встречал прелестнейших женщин, понятно, что из того разряда, где красота физическая есть единственное их достоинство.
Теперь, когда читатели узнали короче Эмануила, им нетрудно будет объяснить себе его равнодушие к Юлии Ловели; и потому-то утром, приехавши к нему, она встретила в нем не просто только неприятеля, но равнодушнейшего из смертных; а между тем она была прекрасна. Эмануил видел ее вчера впервые, видел издали, при блеске свеч, в бальном костюме, в оперной ложе, окруженной цветами, — теперь она предстала пред ним просто одетою, почти завернутою шалью, и все-таки должен был сознаться, что красота была ее неотъемлемой принадлежностью; оттого-то он и встретил ее с чувством невольного удивления, усадил ее и сел рядом с нею.
— Я должна вам показаться безумной, — сказала она, свободно разваливаясь в кресле, как будто она уже давно знала Эмануила, но в словах и движениях ее проглядывала скорее утонченность светской женщины, нежели обыкновенная свобода камелии.
— Где же тут безумие? — спросил он. — Напротив, я вижу в вашем посещении только доброту и снисхождение к затворнику, который сам никогда бы не осмелился явиться к вам.
— По той причине, что вы никогда не обратили бы на меня внимания. О, ваш образ мыслей о женщине мне известен.
— Но ведь мой образ мыслей о женщинах — весьма лестный для их самолюбия…
— Материально — может быть; но вы не признаете за ними силы нравственного влияния.
— Иногда да; я жду только случая, чтоб изменить мое мнение, — сказал Эмануил, вглядываясь в Юлию и думая в то же время, что любезность в разговоре с хорошенькой и молоденькой женщиной еще ни к чему не обязывает.
— Позвольте заметить, что вы говорите неправду, и остаться при убеждении, что если бы вам встретилась женщина не совсем обыкновенная, то вы не только не полюбили бы ее, но постарались бы избежать всяких с нею сношений.
— В таком случае, — возразил Эмануил, — как же вы-то здесь? Ведь, если я не ошибаюсь, вы принадлежите к тем женщинам, от которых я бегу.
— Быть может. Г-н де Гриж был вчера в вашей ложе, он вам говорил обо мне?
— Да.
— Что же он сказал?
— То, что я уже и сам знал — что вы прекрасны, и что я узнал сейчас — что вы умны.
— Однако и пяти минут не прошло, как мы разговариваем, а вы уже солгали два раза: это слишком даже для дипломата — в особенности же имея дело с женщиной.
— Что ж он мог мне сказать?
— Что у меня бывали любовники…
— Разве вы это скрываете?
— Конечно, нет; я и не сержусь за это. Но кроме того, он сказал вам, что письмо, которое вы получили, было писано мною.
— Он так думал…
— И, как видите, он не ошибся; не говорил ли вам маркиз еще чего-нибудь?
— Нет.
— Кажется, вам изменяет память, впрочем, это меня не удивляет. Женщина, подобная мне, остается всегда незаметным явлением в жизни такого человека, как вы. Ну, так и быть, я помогу вам припомнить, он говорил вам, что я увлекаюсь знаменитостями, а следовательно, не могла не полюбить вас…
— Он вам пересказал наш разговор?
— Нет, но я слишком хорошо знаю маркиза, чтобы не угадать, что он говорит обо мне.
— В таком случае вы угадали.
— После этого вы подумали: «Этой женщине хочется завербовать меня в число своих поклонников, потому что весь Париж занят мною; эта связь, как и другие, мною отвергнутые, также бесполезна и для которой я потеряю напрасно время», поэтому-то вы не решались принять меня, не правда ли? Скажите мне откровенно, вы не в Палате.
— Да, вы правы.
— А если вы и приняли меня, так только потому, что через два дня вы намерены уехать из Парижа и, следовательно, рассчитываете избежать дальнейшего знакомства… Этого я не могла угадать — это мне сказали.
— Тем не менее это справедливо.
Итак, вы приняли меня из любезности, — продолжала Юлия, устремляя на него свои черные большие глаза, — а потому и желали, быть может, чтоб я вас оставила как можно скорее.
— Час тому назад эти слова могли еще иметь смысл истины; но теперь они далеки от нее.
— Это фраза дипломата или джентльмена?
— Джентльмена.
— В таком случае, поговорим откровенно: вот уже три месяца, как я люблю вас и люблю до безумия… Вас удивляет, что женщина решается на признание, которого не отважится сделать иной мужчина; но взамен скромности я отличаюсь откровенностью. Я давно хотела приехать к вам и не решалась, но сегодня не могла долее противиться желанию сердца; я хотела испытать себя и обрекла себя на уединение, я рассталась с моим любовником, которого до этого времени обожала. Я хотела видеть, к чему приведет скука: заставит ли она меня опять броситься в омут прежних удовольствий, или любовь к вам преисполнит мое существование до того, что я забуду весь мир… Я обрекла себя, — продолжала Юлия, сопровождая эти слова улыбкой и таким взором, который доказывал, что это испытание стоило ей немало страданий, — я обрекла себя на трехмесячное вдовство… и вот вчера был последний день моего испытания. Я не изменила себе, и, уверенная теперь в своем чувстве, я пришла высказать вам мою любовь!
Положение Эмануила было затруднительно. Поверить слепо словам Юлии было бы глупо; обойтись с нею, как с другими — подло, ибо могло быть, что она говорила правду; к тому же молодость, какой бы кирасой ни прикрывалась от любви, никогда не устоит против ее обольщения; тем более что, раздумав хорошенько, можно было понять, что Юлия не могла же говорить о чувстве, если бы она не питала в самом деле и если бы не была увлечена истинною страстью и желанием? Правда, по словам де Грижа, такого рода выходки были ее обыкновенной тактикой; но в словах, сказанных ею Эмануилу, было столько искренности, вдохновения, откровенности; они сопровождались такими многозначительными взглядами и улыбками, что невольно поселили в его душе и сердце какое-то непонятное влечение к этой женщине, и он в ответ на ее признание протянул ей обе руки.