— Что ж, пойдемте.
Переваливаясь, она пошла вперед.
— Вот ихняя столовая.
Она осветила маленькую, уютную комнату, со спущенною у окна шторою. На столе стояли самовар и один стакан.
— А тут кабинет, а это их спальня.
— Покажите мне спальню.
В просторной комнате с белыми шторами стояла кровать Ивана, покрытая белым одеялом.
— Что ж, войдите, ничего, — сказала Дарья. — Шурочка по ночам долго не спал и барин с барыней, бывало, не спят… Теперь Шурочка по барину, небось, скучает. Конечно, дитя малое. Разве он может понимать? Привыкать приходится. А, бывало, схватит так за бороду, обема руками, кричит: «Папка, не отпущу». А она ему: «Шурка, Шурка, что ты делаешь? Ты папке всю бороду вытащишь». Право, такой бедовый.
Лидия сказала сухо:
— Мне это вовсе не интересно.
Она отошла от двери.
— А это кабинет. Тут барин пишут, а барыня читают.
Она осветила кабинет с темными обоями, с темными же, глухими, тяжелыми портьерами на окнах, тесный и весь заставленный мебелью.
— Вот тут, бывало, барыня сидит. Перед отъездом, такая задумчивая. Все молчит, слова не скажет, а барин все тут ходят. А допреж того все куликали. Куликают да куликают, даже до утра. Она на диване сидит, смотрит, а он ходит, говорит, говорит. А там вдруг, замолчали, как к самому отъезду. Все, значит, промежду себя переговорили. Да, моя милая. Грехи!
Она спохватилась и вздохнула.
— Конечно, не наше дело. Теперь господа все пошли разводиться. Вот учитель Гаврилов тоже с женой развелся. Мода что ли такая.
— Оставьте меня тут одну, — попросила Лида.
— Слушаю-сь. Тут есть книжки. Вы почитайте, — посоветовала она.
Оставшись одна, Лида села к письменному столу. Ей хотелось пережить всю массу новых, нахлынувших впечатлений.
«Я должна уйти, — сказала она себе. — Все это был один обман.»
Она почувствовала себя почти освобожденной. Нет, разве возможно порвать с прошлым? Или, если возможно, то для этого надо что-то чрезвычайное. Теперь она поняла, как была раньше наивна.
«Но он знал, и все-таки обманывал.»
Она рассмеялась, но тотчас же испуганно остановилась.
«Какое малодушие, грязь!»
Ей стало душно, и захотелось воздуха. Здесь пахло чем-то чужим, сложившимся и отстоявшимся. А, конечно, он раскаялся; наверное, уже написал жене, чтобы она вернулась.
Немного спустя мысли ее уже текли по другому направлению. Нет, теперь она хочет, непременно хочет поставить на своем. Пусть он сделает так же, как другие. Он обязан это сделать перед нею. Все это сантиментальности! Если есть такой закон, то надо подчиниться закону. И, в конце концов, папа совершенно прав: зачем он ей об этом сказал? Он сказал нарочно. А если так, то пусть. Она ему разрешает.
Она постаралась вообразить себе развратную сцену, о которой говорил Иван. Он будет разговаривать с публичной женщиной… может быть, даже пить с ней вино. Ну и пусть! Она это ему разрешает. Ведь не будет же он ее целовать.
— Вы что, барышня? — спросила Дарья, появляясь в дверях.
Лида удивилась. Вероятно, она говорила сама с собою.
— Дайте мне воды, — попросила она и села на диван.
Что ж такого? Отныне это место ее. Здесь все — ее. И прошлое Ивана — тоже ее. Она его выстрадала, приняла в себя. Она даже не хочет переменять мебели. Лишняя, неэкономная, трата. И, кроме того, вообще, надо быть благоразумной. Пусть все будет по-прежнему, но Иван должен будет ей все рассказать.
Дарья подала воды, и Лида жадно выпила. Только сейчас она почувствовала, как у нее пересохли рот и горло. Безумно хотелось спать. Она взглянула на часы; было около двенадцати.
— И что это барина до коих пор нет? Ах, ах! — говорила Дарья, пытливо вглядываясь в лицо Лиды.
«Мне нужно его дождаться,» — решила Лида.
Ей казалось, что, если она уйдет, случится что-то непредотвратимое, и все будет потеряно. Пусть он придет и выслушает ее последнее решение.
И ею овладело неподвижное спокойствие. Все было так ясно, и только хотелось спать.
Сначала она боролось с дремотой, потом прилегла, и вдруг ее охватила блаженная истома.
Как она не сообразила этого раньше? Все, в сущности так просто и ясно. Не нужно только ребяческой сантиментальности. Жизни надо глядеть прямо в глаза.
И она протянула ноги на мягком плюшевом диване, на котором когда-то сидела Серафима Викторовна. Потом положила под голову хрустящую диванную подушечку, может быть, даже вышитую ее руками.
«В жизни побеждает тот, кто умеет подчиняться необходимости и воспринимает вещи ясно и просто».
После комнатного тепла и низкого потолка охватило блеском морозной ночи. Загудели колеса, зацокали подковы лошадей, заиграла музыка сбруи.
Закинув руки за голову и глядя в небо, Тоня застыла на крыльце и пропела:
Ах, зачем эта ночь,
Так была хороша?
Не болела бы грудь,
Не страдала б душа.
И потом, стуча каблуками, бросилась к тройке, мерно потряхивавшей бубенцами.
— Вы забыли калоши, — сказал Иван Андреевич.
— Не надо. Оставьте ваши глупости.
Но Боржевский вернулся и принес их.
— Нет, уж вы, Миликтриса Кирбитьевна, оденьте.
— Одень. Ну! — строго приказала Катя.
Тоня отшвырнула калоши ногой, они так и остались лежать у крыльца.
Иван Андреевич сел, качаясь в лунном свете. Тоня подвинулась к нему и коснулась упругим коленом его колена. Катя села на колени к Боржевскому.
Звуки вальса неслись,
Веселился весь дом.
Я в каморку свою
Пробирался с трудом,
— пела Тоня вполголоса, осматриваясь по сторонам, и вдруг сорвала с головы белый, похожий на ком снега, капор.
— Ах, холодно! Мой милый меня согреет.
Она прижалась к Ивану Андреевичу плечом и затихла. Он притянул ее к себе. Внезапно ему показалось, что эта женщина, такая бесшабашная, свободная и чужая среди людей, бесконечно ему дорога.
Он хотел ей сказать что-нибудь ласковое, чтобы она поняла, как она ему близка.
— Вы, Тоня, замечательная.
Катя захохотала.
— Он в нее влюбился. Смотрите, право.
— Вы плохо греете… Ну? — капризно сказала Тоня.
Она совала ему руки, и он грел их дыханием и целовал.
— Осторожнее, черт, — крикнул Боржевский ямщику. — Ты нас вывалишь. Что они у тебя испугались, что ли?
Тот что-то крикнул, но ветер вырвал его слова.
— Что он сказал?
— Застоялись, говорит.
Иван Андреевич только сейчас почувствовал бешеную скачку.
Тоня приподнялась, и тотчас же ее бросило назад, прямо к нему на колени. Прическа ее растрепалась, и выбились пушистые пряди волос.
— Шибче, шибче, — кричала она и хлопала в ладоши.
— Ну тебя к бесу! Еще и впрямь понесут. Сиди.
Катя схватилась за ободок, и Ивану Андреевичу было противно смотреть на нее. Лицо ее с подведенными карандашом глазами, сейчас такое выпуклое от лунного света, было жалко от мелкого, животного испуга. Она порывалась выскочить.
«Почему она так бережет свою жизнь?» — удивился Иван Андреевич.
— Сядь, — приказал Боржевский. — Так хуже пугаешь.
Иван Андреевич чувствовал Тонину щеку на своей щеке. Ее волосы щекотали ему глаза и мешали видеть.
— Эй, Вася, осторожнее: дома жена, дети!
— Правда? — спросила Тоня, и он увидел близко ее блещущие, любопытно-вопросительные глаза. — Сколько у тебя детей?
— Только один и тот далеко. Я ведь теперь одинокий.
Ему хотелось, чтобы Тоня почувствовала, что он смотрит на нее не как на падшую девушку.
— Какой вы чудной, — сказала она шепотом. — Вы хороший.
Лошади умерили бег и пошли спокойнее.
Тоня накинула на голову шарф и, плавно покачиваясь на коленях у Ивана Андреевича, пела, подражая цыганскому выговору:
Сухой бы я корочкой питалась,
Водицу мутную пила,
Тобой бы я, милый, наслаждалась
И вечно счастлива была.
Он обнял ее крепче и попросил:
— Пойте, как следует.
Она помотала отрицательно головой.
Найми ты мне комнату сырую:
Я все равно в ней буду жить.
Ходи хоть раз ко мне в неделю,
Я все равно буду любить.
— Дура! — сказала Катя. — Разве ты способна на любовь? Василий Иванович, полюбите лучше меня. Господи, смерть курить хочется. У кого есть папиросы? И что это какие у нашей Дьячихи блины жирные?
Она икнула.
— Тише! — сказал Боржевский. — Маленькая.
— И чего мы уехали? — продолжала Катя, закурив. — Теперь бы коньяку в самый раз.