Оставался граф: его долголетняя опытность заставляла его догадываться, но, как отец, он с ужасом отталкивал от себя такое подозрение. Несколько раз он приезжал к дочери и всякий раз заставал у нее Леона; он видел, что она находилась всегда в затруднительном положении в его присутствии и, казалось, потеряла к нему всякую доверенность, которая неразлучна с чистою совестью. Несколько раз он хотел поговорить с нею откровенно о постоянных посещениях маркиза и дать ей понять, что, как он надеется, это одно только нарушение условных правил приличия; но не мог решиться и намекнуть дочери на возможность более серьезных отношений, полагая, что она в невинности своей и не подозревает даже об их существовании. Тем не менее он страдал и старался наблюдать за Эмануилом, желая заметить на его лице хоть тень задумчивости или грусти, которые могли бы доказать ему, что и другой разделяет его мысли. Но Эмануил был постоянно таким же спокойным, таким же счастливым, как и всегда, и казалось, что и мысль подозревать жену свою никогда не приходила ему в голову.
Между тем, граф д’Ерми не мог не заметить, что почему бы то ни было, но Мари переменилась в отношении к нему совершенно. И действительно, бедная женщина замечала часто, как взгляд отца останавливался на ней, и ей казалось, что для такого взгляда ничего не могло оставаться тайной, что отец ее читал в ее сердце, как в открытой книге, все, что она так тщательно от него скрывала. Она угадывала даже и те минуты, в которые отец ее хотел заговорить с нею о Леоне, и в ужасе довольно неловко старалась обратить разговор на другие предметы или произносила слово, которое тут же останавливало отца, не думая, что этим она не разгоняет, а только усиливает его подозрения. Естественно, такое напряжение обоих охлаждало мало-помалу их отношения и заставляло Мари не оставаться наедине с отцом и перестать почти посещать его, ибо она чувствовала себя в состоянии признаться ему во всем при первом его слове. А Бог один знает, к чему привело бы такое признание!
С каждым днем, однако, граф д’Ерми страдал все более и более; двадцать раз, по крайней мере, он решался идти к Леону и именем чести заставить его сказать правду; он решался на коленях умолять его уехать куда-нибудь, лишь бы только он увез с собою волнение и беспокойство его дочери; но каждый раз останавливался перед исполнением своих намерений весьма естественною мыслью, что, быть может, он обманывается сам, и, не зная ни человека, с которым ему предстояло иметь дело, ни его сердца, он боялся, чтобы такого рода откровение не принесло еще более зла Мари, а в особенности если бы Эмануил узнал об этом — Эмануил, который, как мы сказали, казалось, не думал ничего подозревать и действительно не подозревал.
А было лицо, наблюдающее за всем, — лицо, поклявшееся сообщить истину целому свету, и это-то лицо была Юлия.
В это время обществом овладело желание государственных преобразований, и де Брион стоял во главе партии реформистов. Идеи великодушия нашли в нем твердую опору, и он поддерживал их не вследствие одного только честолюбия, но искренно желая добра своему отечеству, ради самого добра, не думая вовсе о том высоком положении, которое мог ему дать его успех. Мы видели, что его хотели остановить в этом стремлении, предлагая ему министерский портфель; но Эмануил отказался от этой чести, потому что, став министром, он должен был смириться с тем, что находил несправедливым для народа.
Если бы мы захотели сделать отступление от нити нашего рассказа и распространиться о проектах, предложенных Эмануилом, то как много государственных людей показались бы ничтожными в сравнении с нашим героем! Но мы повествуем историю сердца, вовсе не имея в виду анализа общественных преобразований, и только изредка указываем на политические события, чтобы показать то роковое влияние, какое они имели на частную жизнь де Бриона.
Так, его известность была поводом сближения с ним Юлии Ловели, та же известность заставила его полюбить Мари д’Ерми, и та же известность, которой он принес в жертву свое счастье, была единственною причиною тех событий, которые составляют предмет нашего романа. Собрание реформистов под председательством Эмануила было назначено в Поатье. Его уведомили об этом, и он, сказав Мари, что должен оставить ее на несколько дней, уехал из Парижа.
Мари была почти рада его отъезду, отсутствие мужа давало ей возможность оглядеться и привести свои мысли в надлежащий порядок. Через два часа, как Эмануил уехал, Леон был уже у г-жи де Брион.
Юлия, казалось, только и ждала этого: она знала, что Эмануил уехал, знала, что Леон у его жены, и потому отправилась немедленно в квартиру маркиза и взяла оригиналы тех писем, с которых до сих пор она получала только копии. Овладев ими, она приехала к г-же де Брион и потребовала свидания. Ей отвечали, что г-жа де Брион не принимает.
Юлия оставила свою карточку и приехала на другой день.
На этот раз Мари не было дома.
— Скажите вашей госпоже, — говорила Ловели, — что она дурно делает, не желая принять меня.
В этой фразе слышалась угроза, на которую люди не знали что и отвечать. Когда Мари приехала домой, ей отдали другую карточку и повторили слова Юлии.
Мари, имея причины бояться всего, показала эти карточки Леону и спросила, что это значит. Леон, прочтя на них фамилию Юлии, побледнел, но не хотел ни говорить, ни предполагать, не повидавшись с нею.
Он отвечал, однако, Мари, что не знает этой женщины, но говорил это с мрачным предчувствием. В 6 часов вечера он отправился на улицу Табу. Юлия была дома. Леон знал ее характер и потому не хотел прямо приступать к делу: он думал перехитрить ее.
— А, это вы? — сказала Юлия с обворожительной улыбкой. — Где вы пропадаете, Леон? Вот два дня, как я даже не слышу о вас.
И говоря это, она пожимала дрожащую руку Леона. «Он все знает», — подумала она. И она посмотрела на де Грижа, как бы желая уверить, что он не мог быть для нее страшным противником.
Молчание на несколько минут воцарилось между ними. Леон первый прервал его.
— Ну, Юлия, скажите откровенно, вы на меня сердитесь за что-нибудь?
— Мне? Сердиться на вас, друг мой, за что же? За то, разве, что вы перестали любить меня?
Леон сделал движение.
— Что же, вы станете еще уверять, что я ошибаюсь? — продолжала Юлия. — И солжете! Сделайте же мне удовольствие, будьте по крайней мере откровенны со мною. Давно уже мы вместе; я, к несчастью, слишком искренно любила вас, чтобы ваша любовь могла продолжаться.
Она говорила таким спокойным тоном, что Леон готов был усомниться в действительности посещений ею г-жи де Брион, воображая, что причиною их была ревность.
— Да ведь и вы сами не любите уже меня, как любили прежде, — сказал он.
— Да, было бы достаточно глупо любить человека, который не отвечает на чувства.
— В таком случае, если в вас нет любви ко мне, надеюсь, что не должно быть и ненависти, и думаю, вы не захотите сделать ничего, что бы могло быть мне неприятным?
— Вам?
— Мне или тому лицу, в котором я принимаю участие.
— Объяснитесь, друг мой, я вас что-то не понимаю.
— Извольте, — сказал де Гриж, думая, что лучше идти к цели добрым путем, чем посредством гнева, и, взяв ее руки, продолжал: — Вы знаете лучше других, я думаю, что сердцу нельзя приказывать; вы сами, против воли, заставляли страдать тех, кто любил вас, потому только, что ваше сердце влеклось к другим. Я, быть может, так же доставил вам такое страдание.
«Фат!» — прошептала Юлия.
— Но вы знаете, что взамен любви я сохраню к вам дружбу, самую чистую и самую преданную.
— Потом? — перебила Юлия тоном беспощадной иронии.
— Потом, — возразил Леон, слегка побледнев, — я никогда не сказал бы вам об этом, ибо есть чувства, которые я привык уважать и не решусь никогда оскорбить их щекотливость; но, может быть, другие сообщили вам о моей настоящей связи, и, если они сказали, что я горячо люблю эту женщину, то сказали правду, и я считаю лишним скрывать это от вас, особенно когда вижу ваше равнодушие. Но, может быть, они умолчали о том, что я уважаю ее, как она заслуживает этого уважения, и до какой степени я дорожу ее спокойствием.
— Напротив, все это я знаю, как знаю и то, что вы не разрываете своих отношений со мною только для того, чтоб отвести от нее все подозрения. Видите, как много я знаю.
При этом она бросила на него взгляд, не обещающий ничего хорошего, взгляд, который поставил его в затруднительное положение.
— Приступим же к делу, — начал он, не показывая, однако, виду, что ему известна истина. — Я только что оставил ту, о которой мы с вами говорили: она сказала мне, что неизвестная ей женщина приезжала к ней два раза, она не хотела объявить мне имени, но по тем приметам, которые мне сообщили, я подозревал вас в этой незнакомке и пришел именно за тем, чтоб объясниться с вами по этому предмету и спросить вас: «Если это точно были вы, что особенно важное вы имели сообщить ей?»