Водитель открыл дверь, и Лелия качнулась к выходу.
Деторождение оказалось процессом, откровенная жестокость которого требовала уединения в лишенном окон помещении, где эхом стонов Лелии по коридору разносились крики других агонизирующих женщин. Мою любимую подключали к датчикам, обвязывали ремнями и просвечивали; ей делали уколы, в нее влезали руками и засовывали в рот лекарства, пока удивительно допотопные машины выплевывали бесконечные ленты исчерченной миллиметровки, а австралийцы в белых халатах с клипбордами в руках то входили в палату, то выбегали из нее, и только лишь невозмутимый доктор, похоже, точно знал, какие из слабых толчков сердца эмбриона и внезапных выделений можно было считать нормальными, а какие — проблемными, в то время как сама Лелия на протяжении всей серии пыток то тряслась, то блевала.
В полубессознательном состоянии она кричала, поминая то своего ребенка, то какого-то другого ребенка, непонятного младенца из ее прошлой жизни, и какое-то время я с волнением задумался, а не наделяет ли она человеческими чертами тех недоразвитых зародышей, которых ее тело отторгло раньше. Она проклинала Сильвию, но уже в следующую секунду звала ее; она проклинала меня, сообщая мне, что я лжив, жесток и вообще свинья; она грубо отталкивала меня; она тянула меня к себе и говорила, что любит меня и всегда любила больше всех. Она осыпала Сильвию, меня, нас с Сильвией и даже свои собственные отношения с ней такими ругательствами, которых я никогда раньше от нее не слышал, — это был какой-то чужой язык, средневековый, примитивный и дикий. Когда боль становилась такой сильной, что она впадала в ступор и переставала узнавать медперсонал и меня, на нее снисходило спокойствие, и тогда она начинала бормотать что-то бессвязное про своего отца, про кого-то по имени Агнес. Она произносила и такое, к чему я прислушивался внимательнее, просила прощения и обещала не оставлять ребенка. Из ее отрывочного и монотонного бормотания, похожего на молитву, можно было понять, что она пыталась дать какую-то клятву.
Я не сводил с нее глаз, как зачарованный, следил за ней с восхищением и удивлением. Она представлялась мне троянцем, мужественным воином, наделенным прекрасным диким и чистым духом. Иногда, отвлекаясь от ее печального состояния, я думал, что вот мы, Лелия Гуха и я, находимся вместе в одной комнате, и это все, что мне было нужно. Я начинал исступленно молиться всем богам, которых знал, начиная от бородатого старика и столь противных ему лесных духов и местных божков, почитаемых моими корнийскими соотечественниками, и заканчивая неким размытым облаком концентрированной мысли, которое рождалось, когда я попадал в трудные ситуации. Я немного поплакал. «Спасибо», — сказал я, и тихонько оттарабанил коротенькую молитву во спасение ребенка.
Однако до сих пор к ребенку у меня еще не сформировалось какого-то определенного отношения. Мне не хотелось, чтобы Лелия все свои чувства отдала ему. Я понимал, что чем дальше ее тело выталкивало его из себя, неумолимо подгоняя гормонами, тем все более слабыми становились мои позиции в ее сердце.
Несмотря на волнение за судьбу неведомого создания, подогреваемое перешептыванием врачей по поводу его неровного сердцебиения и ранних сроков Лелии, хоть я еле сдерживал слезы, поддерживая ее голову, когда она, вся в крови и покрытая пятнами, блевала над картонной коробкой, оборонительную стену моего сострадания прошили несколько нездоровых, неуместных и эгоистичных мыслей об организации похорон и необходимости покупать цветы. Бессмысленное и какое-то мелкое чувство досады брало меня, когда я думал о том, что мой ребенок родится не как планировалось, в самом центре Лондона, а здесь, на южном берегу. Еще более не к месту искаженное потугами лицо Лелии в один из тех моментов, когда я безжалостно отвлекся от ее мук, напомнило мне пушистого щербатого монстрика из утренней детской телепередачи. Но хуже всего то, что у меня возникло сильное, почти маниакальное желание взять отложенную кем-то из подсобных рабочих больницы газету и посмотреть, чем сейчас живет белый свет, такой огромный и прекрасный. Время от времени мне просто хотелось уйти куда-нибудь подальше от этой затянувшейся драмы и часок соснуть.
Она тужилась, громко и зло стонала. Группа врачей теперь собралась у одного края кровати, а я, стоя с противоположной стороны, как рулевой, поддерживал и направлял ее. Потом я увидел нечто удивительное. Крошечная головка, пучок спутанных темных волос на человеческом скальпе показался на секунду и тут же снова исчез из вида. Это был человек, живое существо мелькнуло между ног Лелии. Врач поднес к ее влагалищу инструмент, похожий на вантуз, быстрым движением они безжалостно рассекли ее измученную плоть, на открытую рану хлынула кровь, она дернулась, и на свет снова показался этот человечек, под истошный крик Лелии он выскользнул из нее на руки склонившихся медиков, задержавшись в плечах… и у него было лицо. Я был не то что удивлен, а поражен тем, что у него было полностью сформировавшееся человеческое лицо. Я наклонился к Лелии, которая часто и мелко дышала и, как ни странно, улыбалась. Затем, пока врачи возились у раковины с полотенцами и какими-то трубками, время как будто сжалось, а потом оказалось, что в палате появился еще один человек. Родился новый человек. Слишком маленький и раньше положенного срока, но здоровый. Я изумленно смотрел на него, никак не мог поверить в то, что у него настоящее лицо, что он оказался не квелым лысым и безликим розовым непонятно чем, а вощеным живым существом, да еще и с лицом. У него были брови, словно нарисованные фломастером на сморщенном лбу, рот в виде крохотного фиолетового бутончика, мокрые вьющиеся волосы и маленькое гладенькое пузико, которое часто сжималось. У него было такое красивое лицо.
Ребенка дали в руки Лелии. Она стала матерью. «Черт», — подумал я. В моих глазах она вдруг повзрослела, переродилась, надо мной медленно возносилось высшее существо, наделенное женскими чертами, почти потерянное мною; суть, обладающая силами, недоступными мне. Но здесь же был и некто третий, уже не связанный непосредственно ни с кем из нас, который изменил все вокруг. Это была девочка. Я расплакался, как большой теленок, во весь голос, я плакал оттого, что видел перед собой такую идеальную красоту.
«Индианка должна была возвращаться в город, в котором над могучей рекой звонят колокола. Ночью она пришла ко мне и теперь стояла передо мной, прекрасная, как распустившийся цветок. Я прижалась лбом к ее щеке, у меня уже не оставалось сомнений, что маленький розовый кусочек ее сердца принадлежит мне. Ее горящие глаза, два продолговатых камня на песке, разожгли во мне огонь, когда мы шептались. Мы поклялись друг другу, что, какая бы судьба ни выпала на нашу долю, мы всегда будем вместе. Больше я с этой маленькой индианкой не встречалась. Ее вернули домой, а меня отослали прочь. Я всегда молилась, чтобы снова с ней встретиться, когда мы вырастем, превратимся в леди, оторвемся от покинувших нас родителей, чтобы искупить все свои грехи. А если выйдет так, что она не вернется ко мне, тогда я стану тем, кем была она, заживу ее жизнью в Лондоне, городе поэтов, парков и тайн. Мы заживем с ней одной семьей, она и я».
Последнее электронное письмо, присланное мне Сильвией, я удалил. И постепенно в моих воспоминаниях она превратилась в миф, воплощение чего-то волнующего и тайного, оставшегося в прошлом. Имя ее упоминалось лишь изредка, ядовитым шепотом во время ночных ссор в качестве последнего аргумента. Гнев и печаль Лелии были столь велики, что она упрямо избегала разговоров о Сильвии, так что подробности измен друг друга мы узнавали только во время конфликтов. Со временем Сильвия превратилась в полустертое воспоминание, отодвинутое на второй план существованием кого-то намного более приятного и нового.
Ни Лелия не могла полностью простить мне измену, ни я ей, отчего мы оба испытывали в душе гордость. Наша совместная жизнь, по большому счету вполне счастливая, всегда будет нести на себе эти шрамы, эту печать зрелости и опытности, которые будут то разгораться, то затихать лишь затем, чтобы вернуться с новой силой. Дружба с МакДарой так и не возродилась. Мы пару раз случайно встречались, но во время этих встреч лишь бормотали какие-то колкости, исподлобья глядя друг на друга. Я его презирал и скучал по нему. Для меня, как для какого-нибудь юнца, очень много значил тот факт, что у него с его ТЖ так и не сложилось. Впоследствии я наблюдал за тем, как он постепенно обрастал жиром и богател. Стронсон стал относиться ко мне настороженно, однако совершенно открыто подбивал клинья к новенькой сексапильной сотруднице, которую посадили просиживать место в редакции отдела искусств. Загадочный Чарли, после того как его покинула любимая, похоже, исчез навсегда; окна бабушкиной квартиры на Эндсли-стрит уютно светились; когда я поднимал на них глаза, направляясь к Юстону, они всегда были закрыты шторками.