И вот Маня одна. Она идет по знакомой аллее, мимо памятной скамьи. Здесь ждал ее Марк, вернувшийся из Вены, где он схоронил дочь. И она, покорная раба Нелидова, подходила к нему, стиснув губы, растерявшаяся перед роковой коллизией своей двойной любви, решив забыть тропинки, по которым вела ее своевольная мечта, и свернуть на старую, избитую дорогу. Мучительные мгновения, вы миновали. Вы не вернетесь.
Она у беседки. Все так же ветка плакучей березы задевает ее по лицу. Она мягко отстраняет ее и входит. И с нею вместе входит ее прошлое и садится рядом с нею на мшистую скамью.
Солнце золотит верхушки лепечущих берез и играет бликами на ее платье. Кругом та же тишина. Где-то далеко за греблей звучит песня. Прогремела по мосту телега, и утки закричали: Ах! ах! ах!
Она закрыла глаза и ждет.
Кто войдет сюда? Кто обнимет ее? Не бьется уже сердце от мятежной жажды счастья. Запретные цепи порвались. Все стало возможным. Нет ничего недоступного. А если есть, оно уже не манит. И жизнь за него не отдашь. «Жизнь сама по себе благо», — горделиво думает Маня.
Листья лепечут над ее головой. Неужели это та самая молоденькая березка? Как выросла! Маня гладит белый, блестящий ствол. Милая, милая. Тогда она была еще кустиком. Она все эти годы тоже грезила в зеленом сумраке. О чем грезила она? Конечно, о солнце. О той минуте, когда его золотые лучи поцелуют, наконец, ее кружевные ветви. Не в этом ли цель всего живущего на земле?
Звенит тишина вокруг. Или это пчелы гудят? Закрыв глаза, недвижно сидит на мшистой скамье знаменитая Marion и прислушивается к странному раздвоению своей души. Оно началось с той минуты, когда поезд подошел к маленькой станции и протяжно зашумели величавые тополи.
Их две сейчас рядом, на этой скамье. Marion и Маня. Женщина и девочка.
«Милая девочка… Прекрасно твое лицо. И светла твоя улыбка, не знающая скорби. А в глазах твоих целый мир. В чем же тайна твоей радости? Этой стихийной, ослепительной радости, которой дышит каждая клеточка твоего худенького тела? Вспомни, вспомни, однако, чего ждала ты от жизни? Любви. Только одну грань твоей души озарило солнце. Другие печально темнели. И что дала тебе любовь кроме слез и страданий? Но, потеряв эту маленькую радость, ты хотела отречься от солнца, от смеха, от своих порывов и грез. Ты искала смерти, бедная девочка?»
Так думает знаменитая Marion. Она сидит, закрыв глаза, охваченная неодолимым очарованием прошлого! И самые его печали, светлые печали юности, кажутся ей дороже всех радостей и достижений.
Опять зазвучала песня на гребле. Или это Мелаш-ка поет на огороде, потому что боится попелюхи?
— А я не боюсь, — говорит девочка рядом и знакомым жестом встряхивает темными кудрями. — Я пойду бродить по болоту. Буду искать свое счастье.
— В чем? — тоскливо спрашивает Marion.
— В любви, конечно, — смеется Маня. — Разве есть в мире что-нибудь выше ее?
А! Этот звонкий смех, давно забытый ею где-то, на долгом и крутом пути вверх. Это юность засмеялась ей в лицо. И она вдруг чувствует себя старой и печальной. Какой-то голос шепчет ей: «С той поры, когда ты бродила здесь босиком, знала ли ты радость жизни? — Нет. — Была ты бездумно счастлива, как эта березка? — Нет. — Кто же из вас двоих богат? Кто беден? У этой безвестной девочки в стоптанных башмачках была юность, была вера, была жажда».
Вдруг тоска, невыносимая, как боль, огромная, бескрайняя, жгучим кольцом сжимает сердце. Она входит в душу, наполняя все ее утолки, мрачная и стихийная, словно лохматая туча, от которой становится темно.
— Маня-а-а! — слышится издали голос Сони.
Она встает и оглядывается с отчаянием.
Вот здесь, на этой самой скамье, в ту ночь… Он любил ее. Он звал ее за собою. «Николенька, в моей жизни не было мгновения прекраснее этого. После ничего уже не было. Я нищая… нищая… И все мое счастье — ложь. И вся моя сила — самообман…»
Как отравленная, с туманом в глазах, вся ослабев внезапно, выходит Маня из беседки. Что случилось? Что? К какой роковой черте подошла она сейчас? Кого встретила она в зеленом сумраке? Это волшебная юность вот из этих ветвей кивнула ей, смеясь. И какими бледными кажутся ей сейчас все ее новые радости, ее горделивые слова, ее высокие цели!
«Что за лицо у нее! — думает Соня. — Она совсем угасла…»
— Красавица какая! — говорит Надежда Петровна, под руку с Маней останавливаясь перед портретом матери Штейнбаха. — И совсем как живая. Какая дивная работа! Глаза у нее трагические. Она не была счастлива с вашим отцом, Марк Александрович?
— Да. Она покончила с собой.
Маня пристально глядит в таинственные зрачка.
— Марк, почему я раньше не видела здесь этого портрета?
Он оборачивается, удивленный. Ее голос изменился.
— Потому что шесть лет назад ты была здесь только один раз, — в моем кабинете, а портрет был в моей спальне.
— Спойте что-нибудь, Марк Александрович, — просит Надежда Петровна. — У вас такой волшебный голос!
Он садится за рояль. Окна открыты. Темная июльская ночь не дает прохлады. Мягко озарен зал, и так удобно слушать, закрыв глаза, откинувшись в глубоких креслах.
Штейнбах сумрачен. И если б Маня не была так полна той странной, мучительной и ядовитой тоски, что отравила ее душу в беседке Лысогорского парка, она не могла бы пройти мимо его печали. Весь день он бродил в парке, вспоминая Лию и все, что он потерял в ней. Но что изменилось бы, если б она осталась жива? Разве не прикован он к колеснице Мани, как жалкий раб?
Он садится за рояль. Он поет, думая о Лии, о той бедной радости, которую дала ему ее любовь. Но звуки этого действительно волшебного голоса, помимо слов, будят в душе каждого печаль неосуществленных желаний, тоску по тому, чего не дала жизнь. И от сладкой боли закипают слезы, которым не дано пролиться. Слагаются слова, которые никогда не будут сказаны. И долго еще после того как угас последний аккорд, все молчат, подавленные. Тоска, которой насыщен каждый звук этого глубокого голоса, невольно требует тишины. Говорят шепотом. Никто не аплодирует. Надежда Петровна умиленно качает головой.
— Марк, — разбитым голосом говорит Маня. — Спой еще. Я сейчас так высоко поднялась над землей.
«С кем?» — спрашивает его взгляд, его кривящаяся усмешка. И она их видит.
— Веселое что-нибудь, — просит Федор Филиппович. — О счастье спойте нам, чародей!
Штейнбах берет несколько минорных аккордов и поет на слова Ратгауза:
Проходит все. И нет к нему возврата.
Жизнь мчится вдаль мгновения быстрей.
Где звуки слов, звучавших нам когда-то?
Где свет зари нас озарявших дней?..
Маня спускается с неба на землю. Вот, вот они, страдания, которых она так боялась. Сколько безысходной тоски в его голосе! Боже мой! Боже мой. Неужели судьба свершится?
А полный затаенных рыданий голос продолжает:
Расцвел цветок — а завтра он увянет.
Горит огонь, чтоб вскоре отгореть…
Идет волна… Над ней другая встанет…
Я не могу веселых песен петь!..
На высокой ноте обрывается голос. Как будто крик, как будто рыданье. Маня встает.
— Куда ты? — спрашивает Соня.
Не отвечая, не слыша, она выходит на террасу и, прислонившись к столбу, смотрит в темноту.
Ей страшно.
Ниночка любит кататься. Каждый день в три часа бонна, старый дядя Штейнбаха и Ниночка выезжают в шарабане. Младший конюх Влас правит лошадью.
Они подъезжают к опушке рощи в знойный день. Ниночка — вся в белом, в белой шляпе-чепчике, с голыми икрами. Она гоняется за бабочкой и звонко смеется.
Мимо едет коляска, запряженная тройкой вороных. Вдруг бабочка вспорхнула, и Ниночка бежит прямо через дорогу.
— A!.. Mein Gott![56] — кричит перепуганная швейцарка, кидаясь под ноги лошадям.
Нелидов выходит из экипажа и кланяется бледной женщине, прижавшей ребенка к груди.
— Вы не ушиблись? — спрашивает он ее по-русски.
— Verstehe nicht, mein Herr…[57]
Вдруг Нелидов видит точеное личико девочки, ее улыбку. А рядом странно знакомые и все-таки чуждые глаза старика.
— Чье это дитя? — тихо спрашивает он, как бы думая вслух.
— Пана Шенбока дочка, — почтительно отвечает Влас.
Болезненная гримаса искажает побледневшее лицо Нелидова. Приподняв шляпу перед удивленной швейцаркой, он идет к коляске.
Но точно какая-то сила заставляет его оглянуться. Ниночка бежит к канаве. Там растет какой-то желтый цветок. Она весело лопочет по-немецки. Нелидов берет девочку на руки. Мгновение жадными, больными глазами глядит в испуганное личико. Нина хочет кричать, но боится. Он страстно целует ее глаза, ее щечки, ее судорожно искривившийся ротик. И ставит ее опять на землю.