Ужас, подумала Аделаида, поднося чашку к губам, опять какой-то самолет разбился. Как ни включишь новости, все какие-то катастрофы или неприятные происшествия. Она хотела переключить программу левой рукой, но пальцы почему-то не слушались. Хотела поставить чашку – промахнулась мимо столика, и коричневая жидкость пролилась на светлый ковер. Придется отдать в химчистку, подумала Аделаида; или нет, пусть Борис отдает, это теперь его квартира и его ковер. Но почему так звенит в ушах и дрожат руки? Что они там говорят – «рейс Санкт-Петербург – Цюрих»? Ведь этого же не может быть! Чушь какая! Что они несут!
Аделаида сорвалась с места и побежала в переднюю, к телефону. Там она вытряхнула из сумочки косметичку, расческу, платок, недоеденную шоколадку, бумажник… да где же это? Ага, здесь, в маленьком кармане на «молнии», вместе с зеркальцем!
Зеркальце выпало из ее руки и разбилось.
У Аделаиды вырвался стон. Левой рукой она до боли сжала трясущиеся пальцы правой, в которых была зажата его визитка.
Как назло, «восьмерка» все была занята. Да что же это всех потянуло звонить в другие страны и города! Зачем?! Сообщить, что у тети Люси снова радикулит, молоко подорожало, а у Вани двойка по химии? Дорогие мои, родные, ну пожалуйста, не сейчас! ПОЖАЛУЙСТА!!!
Так, теперь код Швейцарии… код Цюриха… номер… Господи, как много цифр!
Трубку сняли после пятого гудка, и Аделаиду накрыло огромной волной облегчения.
Она услыхала в трубке его голос и закричала:
– Карл, слава богу, ты жив!
И крикнула еще что-то, неразборчиво радостное.
А он, словно не слыша ее, продолжал своим ровным, спокойным голосом говорить по-немецки. Потом замолчал, раздался гудок, и наступила тишина.
Это был автоответчик.
Аделаида опустила ставшую очень тяжелой трубку на рычаг. Пустая, бездушная пластмассовая вещь!
Потом встрепенулась снова и набрала номер его мобильного. Доброжелательный женский голос сообщил ей на трех языках, по-английски, по-французски и по-немецки, что абонент недоступен.
Аделаиде вдруг показалось, что ее звонок, словно тончайшая огненная нить, сначала летит вверх, прорезая облака, а потом падает вниз, соединяя ее телефон с маленьким, спекшимся в адском огне куском металла и пластмассы, рядом с которым совсем недавно билось егосердце.
Аделаида зажмурилась так, что стало больно глазам и изо всех сил ударила ладонью по подставке, на которой стоял телефон. Телефон подпрыгнул и негодующе тренькнул. Подпрыгнули и посыпались вниз ручка, телефонная книжка, ключ от почтового ящика и прочая дребедень. От резкой боли в руке Аделаиде стало немного легче.
НЕТ, сказала она себе и телефону, я не верю. Этого не может быть.
Кто-то позвонил в дверь.
Аделаида машинально, не поглядев в глазок и не спросив кто, открыла.
На пороге стояла мокрая и взъерошенная завхоз.
И ее лицо, вода, стекающая с зонтика с одной голой, торчащей в сторону спицей на мокрые же и грязные (это у завхоза-то!) сапоги, ее небрежно застегнутое пальто сказали Аделаиде «ДА».
* * *
Завхоз сидела напротив Аделаиды Максимовны и незаметно пыталась пристроить промокшие ноги поближе к батарее. Напрасно деликатничала. Могла бы вообще снять колготки и повесить их сушиться – Аделаида в нынешнем ее состоянии ничего бы и не заметила, а ее, завхоза, это наверняка уберегло бы от насморка.
Да, он умер. Погиб. Очень жаль. Нет, правда жаль. Было в нем что-то такое, что отличало его от других… Даже ее защищенное могучим инстинктом самосохранения сердце не осталось к нему полностью равнодушным. А уж каково сейчас бедняжке Аделаиде… Нет, она, завхоз, все понимает. Потому и пришла сюда.
Почему бы Аделаиде не поплакать и не облегчить душу? Очень вредно сидеть вот так, застывшей статуей, глядеть в одну точку и молчать.
Да, он умер. Но ведь мы-то живы. Жизнь-то не остановилась, идет своим чередом. Время движется. И скоро, может, уже через несколько часов, вернется домой ее муж. Хорошо ли будет, если он застанет Аделаиду в таком состоянии? Может, Аделаиде собраться и пойти сейчас к ней, завхозу, домой? А мужу потом что-нибудь скажем?
На белом лице шевельнулись белые губы.
– У меня нет мужа, – послышался тихий, сухой, безжизненный, словно шелест песка, голос, – я потеряла его.
– У вас есть муж, – четко и раздельно произнесла завхоз, сжав своими горячими пальцами ледяную кисть Аделаиды, – Борис Федорович Шереметьев. Тот, с которым вы прожили вместе двадцать пять лет. Отец вашей дочери. Директор музея. Он жив, здоров и скоро приедет. А то, другое… было лишь сном.
Аделаида тихо высвободила свою руку и даже убрала ее за спину.
И это было единственным откликом на гуманное и в высшей степени разумное предложение завхоза. Аделаида снова превратилась в статую.
Завхоз билась с ней еще часа два – уговаривала, пугала, даже просила. Аделаида не спорила, не отзывалась, вообще никак не реагировала и не показывала виду, что тут, рядом с ней, кто-то настойчиво взывает к ее отключившемуся рассудку.
Лишь когда завхоз, в полном уже отчаянии, заявила, что да, Борис, конечно же, не подарок, но ведь свой, собственный, привычный… и вообще, живая собака лучше мертвого льва, Аделаида пробудилась.
И сделала нечто, напугавшее завхоза (хотя завхозу несвойственно было кого-то или чего-то пугаться), – улыбнулась.
– Идите, Екатерина Алексеевна, – сказала она, – я хочу побыть одна.
И завхозу пришлось уйти.
Ой-ей-ей, думала она, спускаясь по лестнице и волоча за собой окончательно сломавшийся зонтик, плохо-то как… Как бы она руки на себя не наложила, с нее станется. И Карл тоже хорош – дал себя убить и оставил бедную женщину ни с чем! Ехал бы уже поездом…
* * *
Манечка и Ирина Львовна, не сговариваясь, одновременно явились домой к Татьяне Эрнестовне. Татьяна Эрнестовна, непричесанная и ненакрашенная, в халате, с распухшим носом и заплаканными глазами, молча открыла дверь и тут же ушла назад, к телевизору.
Манечка тоже была с мокрыми глазами и без всякой косметики, но одета тщательно и даже элегантно, в черную кофточку из искусственного шелка с кружевными вставками и черную прямую юбку до колен. У Ирины Львовны глаза были сухие, и явилась она в своеобычном свитере и джинсах; лишь осунувшееся, смугло-бледное лицо и тонкие губы, сжатые в полоску, выдавали ее чувства.
Манечке же почему-то никак не удавалось настроиться на скорбный лад; то есть она пыталась, рисовала себе в воображении огненный след падающего самолета, но ее словно что-то отвлекало от этой картины. Даже музыка, которую она привыкла слышать внутри себя во все волнующие моменты жизни, была не та – вместо героического Бетховена звучал нежнейший Сен-Санс. Манечка, глядя на страдающих сестер, даже отругала себя за бесчувственность.