Сергей Иванович был графиком и станковистом, к кино отношения не имел. Зато ему не было равных в жанре иллюстраций. Занимался он в основном классиками. Выпустил Гофмана в тончайшей паутине ювелирной графики. Многие годы работал над Чеховым. Но пока что так и не закончил. «Чехова большими порциями читать нельзя, — говорил он. — Хочется повеситься. Или перестрелять всех из автомата». В то, что он может повеситься, Мила как-то не верила. А в том, что когда-нибудь всех их перестреляет — не сомневалась. Видимо, эта уверенность поселялась в сердцах всех левшиновских учеников — вот и прослыл Сергей Иванович талантливым педагогом.
В последнее время на Милу давила такая безысходность, с которой раньше она никогда не сталкивалась. Как огромный поезд, ее жизнь неслась из пункта А в пункт В. А спрыгнуть с этого поезда было ужас как страшно. То есть в принципе и такой вариант, конечно, существовал. Но ведь чисто теоретически. Правда? Спрыгнешь — костей не соберешь.
Иногда она всерьез думала о том, сколько же у человека на самом деле вариантов собственной жизни. И с томительным содроганием понимала, что великое множество. А ее дорога пока что — шоссе с указателями. И она по ним исправно катит. А ведь рядом есть какие-то тупички и проселки, второстепенные дороги и просто тропинки, заросшие травой. И кто скажет точно — какая из этих дорог приведет тебя именно туда, куда ты мечтала? Карты нет, компаса нет. А вместо них лишь интуиция и чужой опыт. А здравый смысл, к которому так часто призывала ее мама, похоже, напрочь отсутствовал.
Мама, кстати, далеко не всегда была постоянна в своих советах. Иногда у Милы после занятий в мастерской бывало такое подавленное настроение, что скрыть его от мамы никак не удавалось. Ей-богу, ей не хотелось докладывать о своих неудачах. И говорить известные всем родителям слова: «Сергей Иванович — дурак». Самой ей справиться со всем этим было бы легче.
Но мама все чувствовала. Даже спиной. Она пила кофе, стоя у окна. И молчание свое прерывала такими словами.
— И на фига тебе это надо?
И Мила сразу понимала, о чем она. Разговоров этих она не любила отчасти потому, что сама была в своем выборе не очень уверена. А мама начинала закладывать в ней мощный фундамент сомнений:
— Надо иметь реальную профессию. Ну, мне вот повезло. А если бы не Паша? — И в припадке самокритики она откровенно резюмировала: — Все равно, не профессия кормит, а замужество. Вышла замуж за нормального мужика — и тогда рисуй себе, лепи, вышивай хоть крестом, хоть серпом да молотом.
— Ну что ты хочешь от меня? Какой реальной профессии? — Мила сразу начинала на повышенных тонах. — Чтобы я пошла на экономику? И делала деньги? Просто делала деньги… Да это все равно, что в магазине сразу какашки покупать. Зачем мучиться-то, самому делать?
Наташа смотрела на нее даже с интересом. А Мила раздраженно продолжала:
— А с мужем, который будет кормить, ты ко мне даже не подъезжай. Видела я их всех, кормящих… — Наташа молчала и иронично глядела на дочь, да-да, видела ты их, как же. Мила решительно заканчивала разговор:
— Я, может, вообще замуж не выйду. Нынче это не модно, дорогая мамочка!
— Ага… Замуж не выйдешь. Отлично! А кто тебя кормить-то будет всю жизнь? Мы с папашей? Много ты сама-то заработаешь, если яйца красить будешь…
— Мама! Ну почему ты мне все время пророчишь судьбу бабы с яйцами?! Что за бред!
У Наташи была подруга еще со школы, которая рисовала, рисовала, а потом от безысходности осела дома и с утра до ночи красила яйца. Отдавала их партиями заказчикам и еле сводила концы с концами. Однажды перешла на более сложных коллекционных солдатиков. Но стали стремительно портиться глаза. Солдатов послала. Снова взялась за преданные ею яйца…
Красить яйца — было самым страшным, по мнению Наташи, что могло случиться с художником. О том, что этот художник был изначально бездарен, а Мила талантлива, речь и не шла. Сколько гениев с дрожащими от хронического алкоголизма руками видела она в своей жизни! Наташа полагала, что даже бездарный художник может достичь славы, будь он хоть чуточку удачлив. Она никогда не считала черный квадрат талантливым произведением, а кубические этюды живописным откровением. Это была сказка про голого короля. И попытавшись однажды высказать в профессиональном кругу свое мнение по поводу признанной гениальности этих произведений, она столкнулась с полным непониманием и высокомерным презрением. Типа, куда уж тебе понять, такой примитивной…
Поэтому надеяться на то, что общественное мнение способно отличить талант от бездарности, не приходилось. В профессии художника удача — важнейшее условие. Но не единственное, конечно. Есть еще и связи. Многочисленные и на сегодняшний день, к счастью, весьма крепкие. Даже платить не придется. Все на дружеской ноге. А то, что Милка не хочет по блату — это ерунда. Ведь можно ей и не говорить. На творческие профессии в ГИТИС всегда конкурс безумный. Приезжают ребята со всей страны. Пусть тешит себя тщеславными мыслями, что это она сама такая. Зачем терять годы. Пусть учится. Это же не «Оскар» по блату. Это просто возможность учиться.
После шестого урока ум уже порядочно зашел за разум. Хотелось есть и болела голова. А впереди еще был седьмой урок. Химия. На переменке Мила вместо обычного пирожка грызла яблоко, ввиду начавшейся новой жизни. Вспомнила, правда, она об этом в самый последний момент, когда голодным взглядом уже выбирала в столовой, что бы съесть. Пока она стояла у окна и думала о том, что синоним слова «правильно» в большинстве случаев означает «неприятно», повалили эсэмэски. Настя назначала встречу в четыре у метро. Барашкин писал какую-то ерунду про грустные глаза. Она даже отвечать не стала. А также сообщалось о том, что скоро ее телефончику вырубят исходящие. Это некстати…
После химии Мила быстренько распрощалась со своими и помчалась покупать себе бутылку минералки. Без газа. Новая правильная жизнь начинала доставать.
В четыре она стояла у метро, закрыв глаза и подставив лицо теплому весеннему солнцу. Все будет хорошо, обязательно, обещало солнце. Впрочем, не только Миле, но и нищей беженке с тремя маленькими детьми, которые сидели на асфальте неподалеку и ни о чем ни у кого не просили. Устали, наверно.
В четыре десять, как всегда бегом, прилетела Настя. Весенняя. Хорошенькая. И все провожали ее взглядом. На Милу так почему-то никогда не смотрели. И она в который раз задалась этим вопросом — почему? Настя, в общем, была такая же, как все хорошенькие девочки — худенькая, темненькая с прямыми волосами до плеч, глаза у нее были серо-голубые, среднерусские. Ну, может быть, она была чуть смуглее, чем другие, такого приятного цвета крем-брюле. И никаких ухищрений в этом не было. Все от природы. Но чувствовалась в ней какая-то свобода, угадывались широта взглядов и отсутствие комплексов.