— Значит, это не сон, и я действительно умер. Мне страшно! Я не хочу умирать! — закричал Бомарше.
— Посмотри вокруг, что же тут страшного, все тихо и спокойно, ничего тебя больше не беспокоит, ничего у тебя больше не болит. Прислушайся к тому, что происходит сейчас внутри тебя. Там полная умиротворенность.
Бомарше последовал совету собеседника и несколько секунд стоял, погрузившись в себя.
— Да, ты прав. Такого спокойствия в жизни я не испытывал, пожалуй, ни разу. Так значит, ты Фигаро, мой Фигаро.
— Да это я, твое любимое и лучшее творение из всего сделанного тобой. Бог решил оказать тебе милость, послав меня проводить тебя в мир иной, познакомить с тем, что тут происходит. Поверь мне, здесь не так плохо, как об этом все говорят.
— А что тут происходит, я ничего не вижу, одна серая мгла.
— Смотри, — произнес Фигаро, — она рассеивается, будь внимателен, перед тобой сейчас промчится вся твоя жизнь. Для каждого человека его собственная жить — главная для него загадка. Но одновременно жизнь дается ему на то, чтобы приблизиться к ее разгадке. Можешь ли ты сказать, что тебе это удалось сделать?
Бомарше задумался, затем отрицательно качнул головой.
— Нет, не могу. В моей жизни было столько всего, меня постоянно несло куда-то. Человек веселый и даже добродушный, я не знал счета врагам, хотя никогда не вставал никому поперек пути, и никого не отталкивал. С дней моей безумной юности я играл на всевозможных инструментах, но ни к какому цеху музыкантов не принадлежал, и люди искусства меня ненавидели.
Я изобрел несколько механизмов, но не входил ни в какой цех механиков, и профессионалы злословили на мой счет. Я писал стихи и песни, но кто бы счел меня поэтом? Я ведь был сыном часовщика. Я писал театральные пьесы, но про меня говорили: куда он лезет? Он не может быть писателем, поскольку он крупный делец и предприниматель, во владение которого множество компаний.
Не найдя никого, кто пожелал бы меня защитить, я опубликовал пространные мемуары, чтобы выиграть затеянные против меня процессы, которые можно просто назвать чудовищными, но вокруг меня говорили: «Вы же видите, это ничуть не похоже на записки, составляемые нашими адвокатами. Разве можно допустить, чтобы этот человек доказал свою правоту без нашей помощи?» Отсюда и их гнев.
Я обсуждал с министрами важнейшие положения реформы, необходимой для оздоровления наших финансов, но про меня говорили: «Во что он вмешивается, он же не финансист».
В борьбе со всеми властями я поднял уровень типографского искусства, великолепно издав Вольтера, тогда как это предприятие казалось совершенно неподъемным для частного лица. Но я не был печатником, и обо мне говорили, черт знает что. Я заставил одновременно работать три или четыре бумажные фабрики, не будучи фабрикантом, и фабриканты вместе с торговцами ополчились на меня.
Я вел крупную торговлю во всех концах света, но меня нигде не считали негоциантом. До сорока моих судов одновременно находились в плавании, но я не числился судовладельцем, и мне чинили препятствия в наших портах.
Моему военному кораблю выпала честь сражаться с кораблями его величества при взятии Гренады. Флотская гордыня не помешала тому, что капитан моего корабля получил крест, другие офицеры — военные награды, я же в ком видели чужака, лишь потерял свою флотилию, которую конвоировал этот корабль.
Из всех французов, кто бы они не были, я больше всех сделал для свободы Америки, породившей и нашу свободу. Я один осмелился составить план действий и приступить к его осуществлению вопреки противодействию Англии, Испании и даже самой Франции, но я не был в числе лиц, коим были поручены переговоры, я был чужим в министерских кабинетах. Отсюда гнев.
Затосковав от вида однообразных жилищ и садов, лишенных поэзии, я выстроил дом, о котором все говорят, но я не человек искусства. Отсюда гнев.
Так кем же я был? Никем, кроме как самим собой, тем, кем я и остался, человеком, который свободен даже в оковах, не унывает среди самых грозных опасностей, умеет устоять при любых грозах, ведет дела одной рукой, а войны — другой, который ленив, как осел, но всегда трудится, отбивается от бесчисленных наветов, но счастлив в душе, который никогда не принадлежал ни к одному клану, ни к литературному, ни к политическому, ни к мистическому, который никому не льстил и потому всеми отвергаем.
Выговорившись, Бомарше обессиленный замолчал.
— Браво, этот монолог совсем в моем духе, — восторженно воскликнул Фигаро. — Я бы тоже самое мог бы сказать о себе, надели ты меня гораздо более разнообразной жизнью, чем в твоих пьесах. Я хочу тебе сделать одно признание, которое не делал ни один персонаж создавшему ему драматургу: мне чертовски нравится этот мой образ. Да я хотел бы быть шире и разнообразней тех слов и действий, которые ты мне подарил, но и за это большое спасибо.
— Меня всегда интересовала одна вещь, — Бомарше с интересом смотрел на своего персонажа, — как сложилась твоя дальнейшая судьба? Помнят ли потомки этот родившийся в моем воображении образ?
— За меня можешь не беспокоиться, — весело рассмеялся Фигаро. — Я по-прежнему жив и выхожу на подмостки театров разных стран. И те слова, которыми ты меня наделил, до сих пор зрители встречают аплодисментами. А знаешь, почему?
— Почему?
— Потому что ты вложил в меня самого себя. Ты был свободней не только большинства своих современников, но и потомков. Даже зная в малейших деталях все перипетии пьесы, люди все равно внимательно следят за тем, что происходит. И не потому, что им так уж интересно узнать, как будут развиваться события дальше, или внимать моим проказам и уловкам, а потому что до сих пор та свобода, которой ты меня одарил, остается для них недостижимым идеалом.
— Да, ты, наверное, прав, — задумчиво произнес Бомарше, — мое стремление к свободе двигало всеми моими поступками, даже теми, коими я никак не могу гордиться. А что говорят лично обо мне потомки?
— Они снисходительней современников. Они прощают вам ваши слабости. Их больше волнует ваша загадка. Загадка Бомарше.
— Загадка? — изумился Бомарше. — Но, в чем она состоит?
— Их поражает то, как вам все удавалось, насколько полной и насыщенной оказалась ваша жизнь.
— Я и сам не знаю ответа на этот вопрос. Мною владело безмерное любопытство к этому миру, жажда удовольствий не покидало меня до последней минуты. Не всегда она меня вела в нужном направлении, порой заставляла поступать не слишком красиво. Но эта жажда ярко зажигала огонь моего жизненного порыва, несмотря на возникающие трудности, внутренне я всегда ощущал, что все препятствия преодолимы. Наверное, я совершил слишком много грехов и заслуживаю наказание?