Рывком преодолев расстояние до двери, она нажала на кнопку выключателя. В дверях, щурясь от внезапно вспыхнувшего света, стоял Женька Бревнов. У него в руках была красивая тетрадь с матадором на обложке.
– Тьфу, идиот, прости господи! – в сердцах сказала Наталья. – Ты чего по ночам шаришься, людей пугаешь?
– Какая ночь, – обиделся системотехник, – еще восьми нет. Я услышал, что вы тут ходите, и подумал, что вы за вещами пришли. Вот. Решил попрощаться.
– А откуда ты знаешь, что со мной надо прощаться? – поинтересовалась Наталья.
– Так шеф сказал. Все слышали. Сказал, что вы того… Больше у нас не работаете. Из-за нарушения этой, как ее… Корпоративной культуры.
– А-а-а-а. Корпоративной культуры, значит. Понятно. Ну, давай попрощаемся.
– Наталья Петровна, вы это, когда в другое место устроитесь, вы мне свистните, сразу к вам переметнусь. Я без вас работать не хочу. Да и развалится тут все, без вас-то.
– Жень, я пока и не знаю, где я буду работать, – честно призналась Наталья. – И ничего тут не развалится. Так что работай спокойно. А чего ты тетрадь-то эту припер? Подарить хочешь? На память?
– Не. Ту тетрадь я как раз на память себе оставлю. Это другая. Я подумал, что раз вы в мою тогда так вцепились, а потом в Каринкину, значит, вы ищете че-то похожее. А эту я сегодня в мусоре нашел. Анька, секретарша наша, принесла мешок с бумагами и попросила их в бумагорезательную машину сунуть. Мол, некогда ей самой. Привыкли считать, что у нас один я свободный. Ну, я стал резать, а там, на дне мешка, эта тетрадь. Я решил, что, может вы ее искали, ну и оставил. А сейчас вот, принес.
Затаив дыхание и на всякий случай скрестив за спиной пальцы, чтобы не спугнуть удачу, Наталья взяла протянутую ей тетрадку. Наугад открыв ее, она на секунду зажмурилась и резко выдохнула воздух. Перед ней был дневник Саши Головиной.
* * *
Он совершенно замечательный! Мне даже страшно представить, как я могла так долго, а главное, так истово его ненавидеть.
Боже мой, мне понадобилось целых десять лет, чтобы понять, что он ни в чем не виноват. Ужасный, непоправимый срок! Ведь если бы тогда Лена хоть на минуту задумалась об этом, она бы почувствовала, что его просто оговорили злые люди, завидовавшие ему. Его красоте, его таланту вызывать любовь.
Никакой инсценировки изнасилования не было и не могло быть. Эти подонки надругались над моей сестрой по собственной воле. Мало того, в самый разгар своей преступной оргии они, оказывается, привели его «насладиться» этим зрелищем.
Когда он рассказывал мне, что ему довелось испытать, стоя в дверях комнаты, где пьяную в дым Лену пользовали сменяющие друг друга здоровые лбы, в его глазах стояли слезы. Господи, да он обожал мою сестру! Пылинки с нее сдувал! Готов был целовать следы ее ног! Он был уверен, что это она его обманула. Только притворялась чистой и невинной, а на самом деле с удовольствием предавалась разврату при первом удобном случае. Ему тогда так сказали.
Когда она пришла к нему с рассказом об изнасиловании, он действительно рассмеялся ей в лицо и выгнал ее вон. Он был уверен, что это ложь, притворство.
Боже, какое у него было лицо, когда я все ему рассказала! О том, что произошло с Леной на самом деле. О том, как она часами, неделями, месяцами плакала о нем. Только о нем одном. О том, как она не вынесла лживого известия о его предательстве. О том, что она с собой сделала.
Интересно, я обратила внимание, что, как и Лен, а не могу называть его по имени. Я думаю и пишу «Он». Лена тоже всегда называла его именно так. Кроме того, одного раза. Кстати, он объяснил мне, почему сейчас его зовут иначе. У него очень красивое длинное имя с двумя корнями. Тогда, до истории с Леной, он пользовался одним уменьшительным именем. После того, как он потерял мою сестру, он сменил его на второе, чтобы начать жизнь заново.
Мне одинаково нравятся оба производных. Я успела распробовать их на вкус в нашу единственную пока ночь. Он уснул, а я лежала и катала его имя на кончике языка. И так, и этак.
Я так боялась, что он начал встречаться со мной только потому, что я напоминаю ему Лену! Но нет. Он сказал, что любит именно меня, хотя и ее будет помнить до конца своих дней. Что я – ее лучшая, более совершенная, умудренная жизненным опытом и более приспособленная к этому миру копия.
Он сам предложил привести в порядок Леночкину могилу. Поставить памятник, на который я так и не смогла собрать денег. Настелить мраморные плиты. Завтра мы вместе поедем на кладбище, чтобы посмотреть все на месте.
Правда, по вечерам он поздно занят на своей работе, поэтому мы поедем практически ночью, но он сказал, что так романтичнее. Он сказал, что над могилой Лены сделает мне предложение, от которого я не смогу увильнуть ни под каким предлогом.
Глупый, я и не собираюсь никуда увиливать. Я так его люблю, что даже делается страшно. Теперь, спустя десять лет, я понимаю, почему Лена решилась на свой отчаянный поступок. Да, жизнь человека бесценна, но без него совершенно лишена смысла.
Мне осталось потерпеть совсем немного – до завтрашнего вечера. А потом я наконец-то перестану влачить свое жалкое существование. Эти десять лет я не жила, я существовала. Вернее даже, боролась за существование. Выживала. Терпела. И мечтала. Я только сейчас поняла, что я мечтала именно о нем.
Завтра он поставит на всем этом точку. И тогда я наконец-то пойму, что жизнь прекрасна. Я знаю, я уверена, что буду на седьмом небе. Он не пожалеет о своем решении. У меня и так неплохой характер, но для него я согласна стать просто ангелом.
* * *
Мир рушился на глазах. Наталья ощущала себя стоящей на высокой отвесной скале, от которой огромными пластами отваливались куски и, крошась, с ревом падали в глубокую пропасть.
С каждым таким куском участок, на котором она стояла, пытаясь сохранить равновесие, делался все меньше. Он сжимался, скукоживался, трещины на скале подбирались все ближе к ногам. Опора становилась все ненадежнее, надежда спастись все призрачнее. Шум рушащейся в пропасть земли Наталья ощущала так отчетливо, что у нее закладывало уши.
С того момента, как Развольский объявил ей об увольнении, прошло уже пять дней. Слез больше не было. Наталья даже всерьез опасалась, что у нее на почве стресса атрофировались слезные железы. Глаза были красными, глубоко запавшими, потерявшимися среди серо-желтых щек, но сухими.
Гордости тоже не было. В этом она отдавала себе отчет совершенно отчетливо. Вонзая ногти в ладони так, что на них оставались ровные красные полумесяцы, она заставляла себя не нестись, сломя голову на каждый телефонный звонок. Каждый раз, когда телефон выдавал мелодичную трель, она вскидывалась, как лань, веря, надеясь, что это Развольский хочет сообщить о том, что проблема с Муромцевым улажена, и она может вернуться на работу.