с Беа глядим друг на друга. Только мы двое заперлись в помещении, в тишине, в этой комнате, похожей на бомбоубежище, на партизанскую землянку. Весь мир вокруг празднует, и, наверное, в этот момент никто больше не задается вопросом, что случилось с Россетти и где она.
Мы, рискуя потерять равновесие, делаем шаг навстречу друг другу.
Я не знаю толком, что делать, и ты, скорее всего, тоже. Я чувствую себя неуклюжей, неумелой. Я знаю только, что больше не могу выдерживать эту войну.
Мы падаем друг другу в объятья.
Пытаемся обменяться поцелуем, не понимая, в какую щеку целиться, и в итоге целуемся в губы. Это и странно, и стыдно, и трогательно одновременно, потому что мы уже не подростки больше.
– Поздравляю, Эли.
– И я тебя, Беа.
– Погоди… – Ты отходишь к окну, открываешь его, чтобы взять с подоконника третью бутылку: «Дом Периньон 1986», год нашего рождения. – Люблю делать все с размахом, даже в берлоге.
– Не говори мне, сколько оно стоит.
Мы чокаемся – за что, неизвестно. Просто звякаем бокалами.
– Всегда ненавидела Новый год, – произносишь ты, уже плохо выговаривая слова. – И Рождество, разумеется. Но с тех пор как мамы больше нет, я хотя бы обхожусь без вельветовых юбок и без позирования у камина. Еду кататься на лыжах и беру с собой какого-нибудь красивого парня. Но Новый год все равно меня угнетает, ничего не поделаешь.
Мы глядим из окна на далекие огоньки – они вспыхивают и падают в море.
– Но как же? – возражаю я. – Ты всегда организовывала такие масштабные вечеринки.
– Да, но это просто такая стратегия.
– Стратегия для чего?
– Чтобы не признаваться себе, что я боюсь.
– Чего?
Ты отпиваешь еще глоток, думаешь, можно ли сказать мне.
– Изменений, будущего.
Я тоже разуваюсь, снимаю свитер, возвращаюсь на свой стул. Мне хочется ответить, что мы все боимся нового, но я прикусываю язык. Потому что в действительности я каждое первое января надеюсь измениться. Надеюсь, что будущее станет лучше прошлого. Что я уже не буду прежней.
Когда канонада ослабевает, я, набравшись смелости, спрашиваю:
– Что ты теперь будешь делать?
– Хороший вопрос!
Ты снимаешь платье, и оно падает на пол, словно ненужная больше старая кожа. Надеваешь большую футболку, принесенную из ванной. Комната превратилась в парилку, окна запотели. Ты садишься обратно на диван, откидываешь назад голову и говоришь:
– Я все эти годы только и делала, что оставалась неизменной. Ни лишнего килограмма, ни новой стрижки или цвета волос, ни одного нефотогеничного выражения, бойфренд всегда из Серии А или актер. А для чего все это? Оно могло кончиться в любой момент, внезапно, Эли. От Парижа до Т. – доля секунды. И что бы у меня осталось?
Ты не удержала бокал и вылила половину на себя.
– Хочешь знать правду? – Ты вздыхаешь. – Я задолбалась делать одинаковые фото. Австралия в огне, Амазония – слов нет. В Сирии постоянная война. Трамп разлучает детей с родителями на границе с Мексикой. Льды тают, и этот процесс необратим. Все эти люди, которые тонут, пытаясь пересечь море, – безымянные, никогда не существовавшие… Меня это тоже волнует, а ты как думала? Я читаю газеты. Катастрофа за катастрофой – а я все улыбаюсь в объектив… Мне этого мало теперь.
– Если б тебя сейчас Давиде услышал, он бы не поверил…
Я пытаюсь сесть прямо, потому что меня озарила идея – а может, это я ляпнула просто спьяну:
– Ты должна заняться политикой, Беа.
– Да ну тебя. – Ты еще пьяней меня. – Там уже все поделили, я бы растеряла всю поддержку.
– А какая тебе разница? Делай то, что хочешь!
Ты поворачиваешься к окну ванной, через которое просвечивает россыпь звезд. Переменных, переливающихся.
– Я тебя спрашивала, помнишь? На ступеньках пожарной лестницы в школе. Когда хотела, чтобы ты вышла из своей скорлупы, стала немного смелей. Чего ты хочешь? Не чего вроде бы ждут от тебя другие, не какого бы тебе хотелось отношения к себе. А чего ты хочешь в этой жизни?
Ты глядишь на меня, и сейчас твое лицо настоящее.
– Я не знаю, чего я хочу. За пределами мнения моей матери и всех этих фотографий я не знаю, кто я, – признаешься ты.
* * *
В Т. снова воцарилась тишина. Сейчас уже, наверное, час. Берлога дрейфует во тьме, словно воображаемый корабль.
Я пошатываясь добираюсь до дивана. Сажусь рядом с тобой. Тут так тесно, что приходится переплетать ноги, прижиматься боками, хотя мы уже взрослые и больше не можем стать одним целым.
– Но ты же поймешь со временем? Кто ты? – Слова сами выходят из моего рта. Ты можешь пытаться, ошибаться, делать глупости, как и все. Можешь передумать, пересмотреть все в себе. – Тут я тоже делаю признание: – Думаешь, я знаю? Я научный работник, мать, старая дева, я продолжаю выглядеть как ботан. Но разве это я?
Мы обе полуодетые, растрепанные, помятые, и единственное, что я хочу сказать тебе, это: «Я написала роман. О тебе и обо мне». Хочу сказать, что не справилась бы без твоей поддержки, твоей критики, твоей правдивой оценки – как в лицее, когда писала письмо Лоренцо. Что, вероятно, я всегда жила вот этой мечтой.
Но ты меня опережаешь и достаешь откуда-то телефон:
– Давай-ка сфоткаемся.
Ты вытягиваешь руку, поворачиваешь запястье, наклоняешь его четко отработанным движением, и мы оказываемся точно по центру. Это ты уже давно наловчилась делать лучше всех на свете – с тех пор, как изобрели телефоны со встроенной камерой. Ты нажимаешь на спуск, и вспышка ослепляет меня.
Мы нагибаемся посмотреть фотографию. У меня перекошенное лицо, ты впервые в жизни выглядишь некрасивой.
Ты качаешь головой:
– Видишь? Дружба на фото плохо выходит.
Под грохот последних салютов вдалеке мы допиваем последний глоток шампанского за тысячу евро. Пока все там мечтают о будущем, мы сидим тут, пьяные, опустошенные: весь вечер предъявляли друг другу претензии тринадцатилетней давности.
«Неужели такое возможно? – приходит мне в голову. – Не нелепо ли?»
Ты, наверное, думаешь примерно о том же, потому что успеваешь подарить мне последнюю улыбку – не заученную, немного горькую, – прежде чем закрыть глаза и свернуться калачиком на диване. У меня тоже больше нет ни сил, ни желания в чем-то разбираться. Но я выдерживаю еще минуту. Чтобы посмотреть на тебя.
Лицо уткнулось в подлокотник, рот приоткрыт, дыхание ровное, в уголке губ ниточка слюны. И перед тем как сдаться, опустить голову на другой подлокотник, устроиться между тобой и подушками, я думаю, что подлинные мы – такие, какие есть, – бесконечно интересней и трогательней тех, кем изо всех сил